«Эсеры — способные заговорщики. Они незаменимы в подполье. Их стихия — подготовка переворота…, — отмечал Гинс, — Но никакой способности к организационной работе, никакой цельности плана, нежизнеспособность программы… Эсеры как кроты, взрывают почву, подготовляя ее для революционной вспашки, но снять и пожинать им не суждено…»[1177]. К подобным выводам — об анархической сущности эсеров, приходил и кн. Трубецкой: «Как по направлению, так и по инициалам первым эсером у нас, без сомнения, является Стенька Разин»[1178].
В политэкономическом плане основное противоречие между социал-революционерами и социал-демократами заключалось в тех движущих силах, на которые они опирались: у эсеров — это было мелкобуржуазное полуфеодальное крестьянство, у социал-демократов — промышленный пролетариат. С особенной остротой это противоречие проявилось в ключевом для крестьянской страны вопросе — вопросе о Земле: эсеры настаивали на социализации земли, при уравнительном ею пользовании, при котором «право распоряжения землей и земельной рентой принадлежит крестьянской общине, союзам общин, кооперациям»; большевики выступали за национализацию земли, т. е. за передачу ее государству[1179].
Практическое применение эсеровских идей,
Катализирующее влияние на ожесточенность вспышки «Русского бунта» оказала Первая мировая война, и Россия здесь не была исключением. Например, Черчилль, вспоминая о демобилизации английской армии, писал: «Конечно, имелись налицо и такие факторы, которых никто не мог учесть и которые до сих пор еще ни разу не проявлялись. Почти 4-миллионная армия была по приказу властей сразу освобождена от железной военной дисциплины, от неумолимых обязательств, налагаемых делом, которое эти миллионы считали справедливым. В течение нескольких лет эти огромные массы обучались убийству; обучались искусству поражать штыком живых людей, разбивать головы прикладом, изготовлять и бросать бомбы с такой легкостью, словно это были простые снежки. Все они прошли через машину войны, которая давила их долго и неумолимо и рвала их тело своими бесчисленными зубьями. Внезапная и насильственная смерть, постигавшая других и ежеминутно грозившая каждому из них, печальное зрелище искалеченных людей и разгромленных жилищ — все это стало обычным эпизодом их повседневного существования. Если бы эти армии приняли сообща какое-нибудь решение, если бы удалось совратить их с пути долга и патриотизма, не нашлось бы такой силы, которая была бы в состоянии им противостоять…»[1181].
Только за одну неделю с начала демобилизации из различных пунктов Англии поступили сведения о более чем тридцати случаях неповиновения среди войск, настоящие бунты вспыхнули в Лютоне и в Кале. И это в «периферийной» Англии, не знавшей войны на своей территории и далеко не испытавшей той степени истощения войной, которую познала Россия.
В России пример демобилизации давало окончание русско-японской войны 1905 г., который приводил Деникин: из «эшелонов запасных, катившихся как саранча через Урал, по домам, (я) наблюдал близко выплеснутое из берегов солдатское море. Тогда политические и социальные вопросы их мало интересовали… Единственным их лозунгом был клич — домой! Они восприняли «свободу», понимая ее как безначалие и безнаказанность»[1182].
Во время Первой мировой русская армия, не выдержав напряжения войны, начала свою демобилизацию сама и именно она свершила февральскую революцию. «Мартовские события, — приходил к этому выводу ген. Головин, — представляют собой лишь удавшийся солдатский мятеж»[1183]. Не революционные партии, не кадеты, не социалисты или большевики и не белые генералы определяли в 1917 году движущие силы российского общества, они сами целиком и полностью подчинялись требованиям разгулявшейся народной стихии.
Грядущие события не были неожиданностью, еще в период Великого отступления! На IX съезде представителей промышленности и торговли в мае 1915 г. председатель Совета съездов Н. Авдаков в своем докладе говорил: «Страшно делается, если по окончании победоносной войны, когда все доблестные защитники родины вернутся к мирному труду…»[1184].
Военный министр В. Сухомлинов в своем докладе Николаю II о проблемах, которые должны неизбежно возникнуть с началом демобилизации еще в июне 1915 г., писал: «Уроки событий после японской войны должны послужить указанием для организации демобилизации после этой войны, — что будет несравненно труднее, так как коснется не части армии, а всех вооруженных сил…»[1185]. 1 февраля 1917 г. атаман казаков Груббе представил Николаю II план борьбы с «серьезными нарушениями порядка», которые «неминуемо будут сопровождать демобилизацию огромной армии» и «могут перерасти в мятеж»[1186].
Частичная демобилизация начнется спустя месяц после февральской революции — 5 апреля «вышел приказ военного министра об увольнении из внутренних округов солдат старше 40 лет для направления их на сельскохозяйственные работы до 15 мая (фактически же почти никто не вернулся), а постановлением от 10 апреля вовсе увольнялись лица старше 43 лет. Первый приказ вызвал психологическую необходимость под напором солдатского давления распространить его и на армию, которая не примирилась бы со льготами, данными тылу; второй, — отмечал Деникин, — вносил чрезвычайно опасную тенденцию, являясь фактически началом демобилизации армии»[1187].
Действительно «частичная демобилизация армии, — подтверждали сообщения фронта в Ставку, — взволновала солдат»[1188]. Опасность этой тенденции заключалась в том, что солдаты восприняли частичную демобилизацию, как моральное оправдание стихийной самодемобилизации, которая началась еще до свершения февральской революции: «с фронта бежали тысячами, грабя и насилуя в тылу»[1189]. «И все пошло прахом»[1190]. Обреченный фатализм слышался в словах Верховного главнокомандующего русской армии ген. М. Алексеева, отвечавшего в мае 1917 г. на вопросы М. Лемке:
— Армия наша — наша фотография. Да это так и должно быть. С такой Армией в ее целом можно только погибать. И вся задача командования свести эту гибель к возможно меньшему позору. Россия кончит прахом, оглянется, встанет на все свои четыре медвежьи лапы и пойдет ломать… Вот тогда мы узнаем ее, поймем, какого зверя держали в клетке. Все полетит, все будет разрушено, все самое дорогое и ценное признается вздором и тряпками…
— Если этот процесс неотвратим, то не лучше ли теперь же принять меры к спасению самого дорогого, к меньшему краху, хоть нашей наносной культуры? — спросил М. Лемке.
— Вы бессильны спасти будущее, никакими мерами этого не достигнуть. Будущее страшно, а мы должны сидеть сложа руки и только ждать, когда же все начнет валиться. А валиться будет бурно, стихийно. Вы думаете, я не сижу ночами и не думаю, хотя бы о моменте демобилизации Армии. Ведь это же будет такой поток дикой отваги разнуздавшегося солдата, который никто не остановит. Я докладывал об этом несколько раз в общих выражениях, мне говорят, что будет время все сообразить и что ничего страшного не произойдет; все так де будут рады вернуться домой, что о каких-то эксцессах никому в голову не придет…[1191].
Выводы ген. Алексеева, спустя полгода на московском государственном совещании подтвердит ген. Корнилов: «Армия развращена духовно и нравственно, в почти безнадежной степени, она уже начинает голодать, и страшна не только сама война, но и приближающийся конец ее. От демобилизации ожидаются кровавые, кошмарные эксцессы»[1192].
С началом февральской революции в деревню возвращались бывшие крестьяне, сохранившие свои крестьянские мечты и обиды, крестьяне — ставшие солдатами, радикализованные войной и революцией, прошедшие через страх, ужас смерти и крови. Многие из них были вооружены, и не было никакой силы способной остановить их на пути к достижению выстраданных веками надежд и устремлений.
Революционная стихия
Русские «свою нелюбовь к власти самодержавной неминуемо должны были перенести и на всякую власть вообще».
Гражданская война оттеснила «русский бунт» на второй план, придав ему идеологическую окраску. Крестьянские мечты «о земле и воле» оказались в тени классовых и национальных интересов. И «белые», и «красные» трактовали стихийные движения «русского бунта», как проявление его идейных симпатий или антипатий к себе или к противнику.
Пример подобных оценок давал атаман сибирских казаков ген. П. Иванов-Ринов: «Общее недовольство наступило уже через неделю после прихода Красной Армии…, — особенно сильно проявилось недовольство новой властью у крестьян… Повсеместно вспыхивали восстания…»[1194]. «С уверенностью можно сказать, — обобщает историк Л. Спирин, — что не было не только ни одной губернии, но и ни одного уезда, где бы не происходили выступления и восстания населения против коммунистического режима»[1195].