«Социальная сегрегация» консервировала развитие крестьянства на уровне эпохи раннего Средневековья. Русское крестьянство в политическом, экономическом и умственном плане было сегрегировано даже в большей степени, чем северо-американские негры. Например, в конце XIX в. доля умеющих читать и писать русских крестьян была почти в 3 раз меньше, чем у американских негров[1083].
И этой «социальной сегрегации» было подвержено более 80 % населения России, для сравнения в США, где сегрегации по расовому признаку подверглись негры, их доля на момент отмены рабства составляла всего около 10 % населения страны. Указывая на эту особенность России, М. Вебер в 1905 г. отмечал, что в ней миллионы крестьян «образуют класс колонов таких масштабов, которые знали разве что Древний Египет и Римская империя»[1084].
Чтобы крестьянин не сбежал от такого «освобождения», оно было сделано лишь частично — в 1861 г. крестьянин освобождался только от личной крепости, но его крепость к земле, связанная дополнительно круговой порукой, по выплате податей, оставалась. Моральную основу социальной сегрегации, как и прежде крепостного права, обеспечивало «русское православие, которому русский народ обязан своим нравственным воспитанием, — и которое, отмечал Бердяев, — не ставило слишком высоких нравственных задач… Русскому человеку было прежде всего предъявлено требование смирения… Смирение и было единственной формой дисциплины личности…»[1085].
Огромное значение играл и авторитет традиционного «политического обряда», под которым, по словам ген. Головина, понималась формула «За Веру, Царя и Отечество». «Для того чтобы понять, какую громадную роль в психологии этих масс мог играть «обряд», — пояснял Головин, — нужно только вспомнить первенствующее значение, которое занимает «обряд» в области религиозных чувств тех же масс»[1086]. «Царская власть, — подтверждала британская Daily Chronicale, — обладает какими-то мистическими и отеческими свойствами, неотразимо действующими на душу русского народа»[1087].
От отчаяния крестьянское население спасал лишь «гибельный напиток», которым государство, как отмечал последний министр финансов империи П. Барк, целенаправленно спаивало его: оно «поощряло пьянство и этим наносило ущерб благосостоянию народа…», «пьянство увеличивалось с невероятной быстротой. Государство, которое заменило откупщиков, эксплуатировало еще больше, чем они, слабость земледельческого населения»[1088].
Последним и решающим инструментом, удерживавшим крестьян в повиновении, являлась сила или точнее, пояснял Витте, — «престиж силы», «сознание силы»[1089]. «Положение о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия», введенное указом от 14 августа 1881 г., предусматривало следующие меры особого положения: а) особые правила, б) усиленная охрана (1 год), в) чрезвычайное положение (6 мес.) и г) военное положение[1090]. В 1881 г. охрана была распространена на территории, где проживало 32 млн. человек[1091].
«Треть России находится в положении усиленной охраны, то есть вне закона, — указывал в своем письме Николаю II в 1902 г. Л. Толстой, — Армия полицейских — явных и тайных — все увеличивается… Везде в городах и фабричных центрах сосредоточены войска и высылаются с боевыми патронами против народа»[1092]. «Именно в конце XIX-начале XX века, в годы царствования Николая II участие войск в подавлении народных восстаний приобрело массовый характер, — подтверждает В. Изонов, — Военные газеты писали: «Казармы опустели, войска живут по деревням, по фабрикам, по заводам, военные начальники сделались губернаторами»»[1093].
Описывая отношение крестьян к своему положению, М. Бакунин в 1873 г. писал: «Народ наш глубоко и страстно ненавидит государство, ненавидит всех представителей его, в каком бы виде они перед ним ни являлись… Он находится в таком отчаянном положении, что ничего не стоит поднять любую деревню…»[1094]. «Русский народ всегда иначе относился к власти, чем европейские народы, — он всегда смотрел на власть не как на благо, — подтверждал Л. Толстой, — а как на зло…»[1095].
Причиной этого, по мнению лидера крестьянской партии эсеров В. Чернова, являлся тот факт, что «Российское государство не было результатом органического строения снизу, выражавшегося в укреплении общественных связей внутри самого населения, оно казалось людям сетью, наброшенной на страну сверху и им это было… чуждо»[1096]. «Нет пределов смиренному терпению многострадального русского народа. Государственная власть всегда была внешним, а не внутренним принципом для безгосударственного русского народа, — подтверждал Бердяев, — она не из него созидалась, а приходила как бы извне, как жених приходит к невесте. И потому так часто власть производила впечатление иноземной, какого-то немецкого владычества»[1097].
Именно «накопившееся недовольство и ненависть, отсутствие чувства единения между обществом и правительством, которое со времен Московского царства относилось к народу как чужеземный завоеватель…, — подтверждал один из лидеров польского национального движения Р. Дмовский, — являются причиной острого конфликта между представителями населения и власти…»[1098].
В ХХ в. «русский бунт» был разбужен Первой русской революцией 1905 г. Его особенности М. Покровский связывал с «реставрацией крепостничества»[1099] в 1880–90 гг., воскресившей и «крепостную идеологию во всех ее чертах — в том числе и психологию крепостного бунта»[1100]. Уже с конца XIX в. стал наблюдаться постоянный «рост числа крестьянских восстаний и бунтов. В 1900–1904 гг. таких событий было отмечено 1205 (столько же, сколько за предыдущие 20 лет)». «В июне (1905 г.) участились сообщения, что крестьяне прекращают работу на поместных землях, что помещики требуют в помощь армию, что идут аресты. Но сопротивление крестьян, — замечал М. Вебер, — сломить не удается»[1101].
«В 1905–1907 гг. число крестьянских выступлений достигло в среднем 8,6 тысячи в год! Более 70 % из них были связаны с земельными отношениями, и главным требованием крестьян был захват помещичьих земель. За эти три года было сожжено и уничтожено около 4000 имений»[1102]. Кроме этого, «из самых разных губерний поступают сообщения об обструкции налогам со стороны крестьян»[1103]. В 1905 г., в первом номере «Народной свободы» лидер российских либералов Милюков провозглашал: «От настроения нейтральных элементов в значительной степени зависит судьба русской революции… Оттуда, из этих низов, выходят погромы и аграрные пожары… Туда надо идти, чтобы иметь право пророчествовать о будущем русской революции»[1104].
Наглядную картину бунта передавали письма саратовского губернатора П. Столыпина своей жене: «В уездах все та же пугачевщина, каждый день несколько убитых и раненых. Точно война…»[1105]. «Пугачевщина растет — все уничтожают, а теперь еще и убивают… Войск совсем мало, и я их так мучаю, что они скоро совсем слягут. Всю ночь… рассылал пулеметы. Сегодня послал в Ртищево 2 пушки. Слава Богу, охраняем еще железнодор. путь. Приезжает от Государя ген. Сахаров. Но чем он нам поможет, когда нужны войска — до их прихода, если придут, все будет уничтожено. Вчера в селе Малиновка осквернили божий храм, в котором зарезали корову и испражнялись на образе Николая Чудотворца. Другие деревни возмутились и вырезали 40 человек. Малочисленные казаки зарубают крестьян, но это не отрезвляет…»[1106].
Спустя несколько дней в очередном своем письме Столыпин отмечал: «кажется ужасы нашей революции превзойдут ужасы французской. Вчера в Петровском уезде во время погрома имения Аплечева казаки (50 чел.) разогнали тысячную толпу 20 убитых, много раненых. У Васильчиков 3 убитых, еще в разных местах 4»[1107]. «Дни идут плохо. Сплошной мятеж: в пяти уездах. Почти ни одной уцелевшей усадьбы. Поезда переполнены бегущими… Войск мало и прибывают медленно. Пугачевщина!..»[1108]. «Соседние деревни терроризированы, так как и их хотели сжечь, если они не примкнут к движению. Помещики в панике отправляли в город имущество, жен и детей. В других уездах тоже вспыхивает то тут, то там. Еле поспеваешь посылать войска, которых мало. И долго ли еще можно рассчитывать на войска после «Потемкина»»[1109].
Именно «русский бунт» вынудил правительство пойти на реформы. Обосновывая их необходимость, в своем секретном представлении Совету министров Столыпин указывал, что «при хищническом хозяйстве, при бедности и невежестве крестьян, при отсутствии среди них понятия о собственности — никакие преобразования, никакие культурные начинания невозможны и заранее обречены на неуспех; невозможно и прочное поддержание даже внешнего порядка, так как дикая полуголодная деревня, не привыкшая уважать ни свою, ни чужую собственность, не боящаяся, действуя миром, никакой ответственности, всегда будет представлять собою горючий материал, готовый вспыхнуть по каждому поводу»[1110].
Однако даже умеренные реформы Столыпина встретили непримиримое сопротивление, как со стороны либеральной общественности, так и помещичьего дворянства. В результате реформы смогли пробить лишь небольшую брешь в сплошном монолите «социальной сегрегации». Прочность его стен наглядно демонстрировал полный провал внесенного Столыпиным законопроекта о крестьянском равноправии. «Государственный Совет кромсал и откладывал этот законопроект, как только мог, и только осенью 1916 года, то есть совсем уже накануне революции, этот проект попал на рассмотрение Государственной Думы — да так и остался не рассмотренным…, — в итоге, как отмечал И. Солоневич, — Гений русского народа так и остался зажат в железные тиски крепостничества и тех его пережитков, которые существовали до 1917 года»[1111].
Настроения крестьянства, в этот период, передавали, собранные Ю. Соловьевым свидетельства 1911 года: графиня А. Шувалова: «Везде и всюду чувствуется недовольство, и в городах, и в деревнях большинство не удовлетворено политикой последних лет и мало верит в обещания правительства, не раз уже обманувшего всех. Все это предрешает новую бурную вспышку»[1112]; товарища министра внутренних дел А. Крыжановского предупреждали с мест: «
Из Вологодской губернии сообщали: «Я все время убеждаюсь, что у нас лет так через 10 неизбежна новая революция»[1115]. Из Смоленской губернии, председателю Русской монархической партии протоиерею И. Восторгову, писали: «У нас в Смоленской губернии крестьяне открыто говорят про революцию в 12 году. Не говорят бунт, мятеж, а революция, что по-ихнему означает «Долой все»»[1116]. Не случайно в 1914 г., накануне Первой мировой, в своей известной записке экс-министр внутренних дел, лидер правых в Госсовете — П. Дурново предупреждал Николая II: в случае неудачной войны с Германией «Россия, несомненно, будет ввергнута в анархию, пережитую ею в приснопамятный период смуты 1905–1906 годов… беспросветную анархию, исход которой трудно предвидеть»[1117].
И именно Русским бунтом, на партийной конференции кадетов в июле 1915 г., угрожал лидер российских либералов Милюков Николаю II: «требование Государственной думы (о введении конституционного строя) должно быть поддержано властным требованием народных масс, другими словами, в защиту их необходимо революционное выступление… Неужели об этом не думают те, кто с таким легкомыслием бросают лозунг о какой-то явочной Думе?» «Они (царедворцы) играют с огнем… (достаточно) неосторожно брошенной спички, чтобы вспыхнул страшный пожар… Это не была бы революция, это был бы тот ужасный русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Это была бы… вакханалия черни…»[1118].
«Представить себе, что эти сто двадцать миллионов русских крестьян, прикованных к земле, живущих под гнетом нищеты, в невежестве и изоляции, созреют для революционных утопий, кажется мне самой дикой мечтой, — подтверждал в 1915 г. британский историк Ч. Саролеа, — Как бы ни была необычайно плодородна русская почва и как бы ни был одарен русский народ, политическая дисциплина не растет в один день, как степная трава, она не является растением без корней в прошлом, в традициях и нравах народа. Без сомнения, крестьянство может восстать в какой-нибудь кровавой «жакерии»»[1119].