Против карательных экспедиций выступили даже помещики Дона, которые обратились к министру внутренних дел с петицией против репрессий, говоря о карателях: «
«Я уверен, — писал Витте, — что история заклеймит правление императора Николая при Столыпине за то, что это правительство до сих пор применяет военные суды, казнит без разбора и взрослых и несовершеннолетних, мужчин и женщин что политическим преступлениям, имевшим место даже два, три, четыре и даже пять лет тому назад, когда всю Россию свел с ума бывший правительственный режим до 17 октября и безумная война, затеянная императором Николаем II»[1301]. Следующий премьер-министр В. Коковцев, в эмиграции, со своей стороны, издал два тома воспоминаний, которые, по словам Милюкова, по отношению к царю и его ближайшему окружению могли бы служить настоящим обвинительным актом[1302].
Настроения крестьян, после подавления революции, передавали воспоминания лидера крестьянской партии эсеров В. Чернова: «Революция 1905 г… была жестоко подавлена. Крестьяне молча переживали свою обиду и жаждали мести. Все тогдашние наблюдатели понимали, что следующий мятеж не будет иметь ничего общего с прежними относительно мирными и даже наивными выступлениями крестьян, а примет гораздо более жестокую форму. За политической революцией в городе тут же последует революция в деревне»[1303].
«Жестокие расправы карателей вызывали у крестьян озлобление», — подтверждал П. Маслов[1304], и в подтверждение своих слов приводил примеры «бытовых» картин, которые ярко рисовали ту «смертельную ненависть, которую воспитала по отношению к себе полиция»[1305]. Подобное отношение к себе порождала и армия: «нельзя безнаказанно в течение многих лет противопоставлять солдата, сына народа, тому же народу…, — предупреждал в 1906 г. один из кадетских лидеров кн. П. Долгорукий, — Надо спешить, чтобы окончательное, но неизбежное при теперешней тактике правительства вовлечение армии в политику не принесло бы страшные, не испытанные еще потрясения и без того измученной стране…»[1306].
«Мы обречены буквально ни голодную смерть. Всякая жизнь стала невозможной, — описывали свое положение крестьяне в 1906 г., — Что теперь делать? Идти с воплем к правительству — бесполезно, ибо, кроме нагаек, пуль и самого зверского обращения, мы никогда и ничего не получали… Оно позволяет… казакам безнаказанно среди нас зверствовать, оно затыкает нам рот пулями и штыками, когда мы вопим о своем невыносимом положении… и т. д. и т. д.»[1307].
Последовавшие правительственные реформы «пришли слишком поздно, — отмечал в 1907 г. член ЦК партии кадетов П. Струве, — в активных элементах нации эпоха самодержавного отрицания компромисса атрофировала всякую психическую способность к компромиссу. Вот почему после 17 октября уступки внушали мысль не о перемирии и размежевании, а о том, чтобы как можно скорее доконать врага, пользуясь его слабостью. Но этим не исчерпывалась основа субъективного положения объективно завершившейся революции. Был еще другой, психологический мотив, еще более могущественный и еще более иррациональный. Это чувство ненависти и жажда возмездия… Ненавидел и жаждал возмездия крестьянин, в котором века угнетения взрастили эти чувстве; ненавидел и жаждал возмездия рабочий, который к унаследованной деревенской, крестьянской ненависти присоединил городскую, пролетарскую; отравлен ненавистью был интеллигент, в котором… рос мститель за народ и за себя…»[1308].
Этот мотив русской революции с «замечательной силой», по словам Струве, подчеркнул М. Волошин в своем стихотворении 1907 г.:
Закон 3 июня 1907 г. изменивший в пользу помещиков порядок выборов в Государственную Думу окончательно «поставил землевладельцев против народных масс…, — приходил к выводу в 1907 г. в статье «Два зверя» видный кадет кн. Е. Трубецкой, — Он создал в их пользу привилегию, которая может стать началом ужасного конца. Если привилегированные классы воспользуются данной в их руки властью только для того, чтобы удовлетворять свои аппетиты, если они забудут про народную нужду и будут думать только о себе, они подготовят неслыханные доселе ужасы… При первом внешнем потрясении Россия может оказаться колоссом на глиняных ногах. Класс восстанет против класса, племя против племени, окраины против центра. Первый зверь проснётся с новою, нездешней силой и превратит Россию в ад»[1310].
Пробуждение этого «зверя» не заставило себя ждать: «Плохо, брат, у нас в уезде, — писали в 1911 г. из Курской губернии, — началось заметное брожение среди крестьян, открыто говорят: «Раньше только пожгли немного господ, а теперь всех перережем»»[1311]. В том же 1911 г. популярный писатель А. Ремизов замечал, что «уже вышла беда из своего бедового костяного царства, идет, близится, подкрадывается… беспощадная, неумолимая, немилосердная»[1312]. В том же году другой писатель — М. Пришвин в своих дневниках указывал на «рождение (в обществе — В. Г.) злобы во имя чувства попранной правды, рычащей злобы, звериной и страшной…, чем больше живешь, тем больше накопляешь это чувство неправды, и наконец получается невозможно всякое обыкновенное бытие»[1313].
Ярость
Несытое существо можно успокоить, давая пищу вовремя, но озверевшего от голода уже одной порцией пищи не успокоишь. Он хочет отомстить тем, кого правильно или неправильно, но считает своими мучителями…
Наиболее ожесточенный характер революция 1905 г., помимо национальных окраин, приобрела в армии: например, во время Свеаборгского восстания 1906 г. некоторых офицеров бросали в котлы с кипящей водой. Не меньшей жестокостью отличался бунт среди войск, выводимых после русско-японской войны из Маньчжурии. Причину ожесточенности военных бунтов командир Финляндского полка плк. А. Чеховский видел в том, что «наш солдат вообще невоспитан, а теперь во время войны, когда нет времени заниматься с ним этим, то его невоспитанность высказывается в самых резких формах и подчас принимает весьма печальные последствия»[1315]. «Видимо дурные инстинкты человека развиваются во время войны у многих и в сильной степени и часто принимает острую форму…, — приходил к выводу Чеховский, — он забывается, ему в эту минуту все нипочем, он делается на это время нравственно больным, необузданным человеком»[1316]. (16 марта 1917 г. ген. Чеховский был зверски убит солдатами.)
Низкий уровень воспитания был следствием, прежде всего, низкого уровня образования: «наш солдат, — отмечался этот факт в 1911 г. в военной литературе, — к глубочайшему несчастью нашей родины обречен судьбою уступать другим в отношении умственного кругозора и образовательной подготовки»[1317]. В 1912 г. среди солдат «грамотных, т. е. умеющих читать и писать, около половины всего состава (47,41 %), умеющих только читать — 24,09 %, остальные вовсе неграмотны — 28,59 %»[1318].
С началом всеобщей мобилизации, во время Первой мировой, доля неграмотных выросла — до 61 %. В это же время доля неграмотных новобранцев в Германии составляла 0,04 %, в Англии — 1 %, во Франции — 3,4 %, в США — 3,8 %[1320]. Но даже эти цифры не отражали всей глубины проблемы: «Нижних чинов, получивших образование в различных школах, ничтожное, всего 10,74 %, — отмечалось в «Военно-статистическом ежегоднике» за 1912 г., — Остальная масса (89,26 %) не получила никакого образования»[1321]. «Такое поверхностное образование, каким обладал русский новобранец, — подтверждал британский представитель при русской армии в Первой мировой ген. А. Нокс, — никоим образом не расширило его сознания и не сделало из него цивилизованного мыслящего существа»[1322].
Еще большей проблемой, чем низкий уровень образования, оказалась проблема духовно-нравственного воспитания солдат. С особой силой она проявилась во время русско-японской войны: «в мирное время мы, — отмечал в 1906 г. ген. Е. Мартынов, — не только не развивали в нашем солдате чувство собственного достоинства, но, наоборот, систематически его подавляли. Правда, в уставе говорилось, что «звание солдата высоко и почетно». Однако на практике солдат видел, что с поступлением на службу его зачисляли как бы в низшую породу людей… Опасаясь уронить престиж власти, наш режим все время старается воздвигнуть какую-то китайскую стену между офицером и солдатом, наивно думая, что в этом-то и заключается дисциплина»[1323].
Лишь после сокрушительного поражения в русско-японской войне, «только в период военных реформ 1905–1912 гг., — отмечает исследователь этого вопроса В. Изонов, — резко возросла ответственность младших офицеров, и они были непосредственно включены в процесс обучения и воспитания своих подчиненных. Теперь младшие офицеры в подразделениях непосредственно занимались обучением рядовых и унтер-офицеров»[1324].
Однако «духовно-нравственное воспитание (солдат), — отмечал Деникин, — внедрялось… с превеликим трудом. Несмотря на указания свыше, в казарменной жизни этот вопрос занимал совершенно второстепенное место, трудно поддаваясь начальническому учету и заслоняясь всецело заботами и требованиями чисто материального, прикладного порядка… Командовавшие частями знают, как трудно бывало разрешение вопроса даже об исправном посещении церкви; и как иногда трудно было заставить офицеров ходить «для примера» в свою полковую церковь… Я думаю, что в лучшем случае солдат оставлял казарму с тою же верою и суевериями, которые приносил из дому»[1325].
Критический характер та «трещина между солдатами и офицерами», о которой писал Деникин[1326], приобрела с началом Первой мировой войны, во время которой «наследственное недоверие между офицерами и рядовыми постоянно росло. Старые обиды, — отмечала американская журналистка Б. Битти, — не были забыты и, как всегда за них поплатилось много невиновных…»[1327].
Война привела к радикализации этих настроений. ««Плебейская» жестокость взрыва (1917 г.), — отмечает историк А. Грациози, — может объясняться предварительной маргинализацией этих людей»[1328]. «Одну из причин крайне кровавого характера революционной борьбы… (Каутский) видит в (Первой мировой) войне, в ее ожесточающем влиянии на нравы. Совершенно неоспоримо», — подтверждал Троцкий[1329].