Книги

Гавел

22
18
20
22
24
26
28
30

Да и Россия никогда не стала бы менее сложным партнером, независимо от того, произошло бы расширение НАТО или нет. Травма, вызванная крушением крупнейшей мировой державы и крахом самого дерзкого идеологического эксперимента в Европе со времен раннего христианства, была неизбежной. С ее укоренившимися традициями тирании и ксенофобии и издавна противоборствующими славянофильскими и западническими умонастроениями Россия могла вновь обрести равновесие лишь в противостоянии и противодействии тому, что часто ею трактуется как «наступающий Запад». Здесь ничего не изменили бы ни экономическая помощь Запада, какая была предложена, предоставлена и растранжирена в девяностые годы минувшего столетия, ни гарантии безопасности, которые дали Соединенные Штаты в лице госсекретаря Олбрайт в рамках Совета Россия – НАТО и политики трех «ни», заявленной Альянсом в 1996 году[928], ни «перезагрузка отношений», о которой договорились президенты Медведев и Обама в 2009 году[929].

Если Европа – включая ее геополитический центр – стала в наши дни безопаснее, чем когда-либо в своей истории, то этим она не в последнюю очередь обязана мышлению таких государственных деятелей, как Билл Клинтон, Лех Валенса и Вацлав Гавел.

Возвращение в Европу

Теми же рассуждениями об основополагающей схожести ценностей, характере общественного устройства и культуры, которые стояли за стремлением вступить в НАТО, Гавел руководствовался при процессе сближения с Европейским союзом. Это была очевидность. Во время революционных месяцев в Центральной и Восточной Европе лозунг «Обратно в Европу!» спонтанно появился в Чехословакии, Венгрии и Польше. Уже в январе 1990 года Гавел говорил о совместном возвращении в Европу, обращаясь к польским Сейму и Сенату[930]. В мае 1991 года в Ахене, где Гавел получал международную премию имени Карла Великого за свой вклад в объединение Европы, он озвучил желание Чехии стать полноправным членом Европейского союза[931]. Прошли долгие тринадцать лет, прежде чем Чешская Республика и другие страны Центральной и Восточной Европы добились этой цели.

Именно старания Гавела были одной из главных движущих сил, направлявших Чешскую Республику и посткоммунистическую часть Европы в общее русло. Всю свою жизнь он был противником разделительных линий и национализма, так что ему, приверженцу универсальных ценностей и широко понимаемой ответственности, идея европейской интеграции казалась абсолютно естественной. Следующие десять лет, да и позднее, когда он уже покинул пост президента, Гавел оставался непоколебимым сторонником вступления Чешской Республики в ЕС и всегда критиковал воззрения некоторых своих евроскептически настроенных сограждан, трактуя их как зашоренность.

Однако он вовсе не восхищался Европейским союзом безоглядно и бездумно, как иногда, к сожалению, приходится слышать. С самого начала он воспринимал общеевропейский проект не как некий закрытый эксклюзивный клуб или тем более крепость под названием «Европа», но как часть единого целого, демонстрирующего «фундаментальную цивилизационную неразрывную связь Европы с североамериканским континентом»[932]. Он шел даже дальше, заявляя, что «никакие будущие европейские организации немыслимы без европейских народов Советского Союза, являющихся неотъемлемой составной частью Европы»[933], предвидя, таким образом, не только скорый распад советской империи, но и упорные европейские попытки открыть двери народам Украины, Белоруссии, Молдавии и самой России – попытки, остающиеся пока, по большому счету, безуспешными. Гавел раз за разом повторял, что «вера в определенные ценности» является необходимым, но недостаточным условием для успешной интеграции и что весь процесс в целом обречен на неудачу, если он не будет сопровождаться «глубинным и общепризнанным чувством его нравственной обязательности»[934]. В своей первой речи, обращенной к европейскому парламенту 8 марта 1994 года, – причем прекрасно отдавая себе отчет в том, что его собственной стране предстоит пройти долгий путь, что на этом пути ей придется преодолеть не одно препятствие и что очень многое зависит от желания европейских институтов и самого парламента прислушаться к ней, – он не просто выразил восхищение европейским проектом, но и высказал несколько критических замечаний, которые нам сегодняшним могут показаться провидческими. Оценив Европейский союз как «достойное восхищения творение человеческого духа и рационального ума»[935] и отметив его успехи в области построения системы общеевропейских институтов, общего рынка и создания основ для появления общей валюты, Гавел продолжил: «Однако к этому восхищению и почти преклонению у меня все же упорно примешивается и иное, куда менее радостное чувство <…>. Оказался задет мой разум, но не мое сердце»[936].

В европейском проекте Гавелу недоставало «духовного, или нравственного, или эмоционального измерения»[937]. «Разнообразные великие империи <…>, которые в свое время так или иначе, но несли миру добро, характеризовались не только такой или сякой административной структурой либо такой или сякой организацией, нет, они всегда обладали неким духом, некоей идеей, этосом, даже, не побоюсь этого слова, харизмой, из чего затем и вырастала их структура <…>. Они предлагали людям некий ключ, открывающий дверь к общей эмоциональной идентификации, некий идеал, который мог воспламенить человеческие чувства, мог “достучаться” до людей, некий набор общепонятных ценностей, что были в состоянии объединить всех, и за эти ценности люди готовы были принести общности, их воплощающей, жертвы – иногда даже собственную жизнь»[938].

Хотя Европейский союз базируется на «целом комплексе цивилизационных ценностей, – продолжал Гавел, – тем не менее у некоторых может создаться вполне понятное впечатление, будто Европейский союз <…> занят лишь бесконечными спорами о том, какое количество моркови можно откуда-то куда-то вывезти, кто именно устанавливает это количество, кто его контролирует и кто накажет условного нарушителя этих предписаний. Поэтому мне представляется, что сегодня, возможно, наиважнейшей задачей Европейского союза является отчетливое осознание того, что можно назвать европейской идентичностью, отчетливое, ясное озвучивание понятия европейской ответственности, усиление интереса к самому смыслу европейской интеграции и ко всем ее взаимосвязям в современном мире и воссоздание ее этоса или – если хотите – ее харизмы. Текст Маастрихтского договора <…> вряд ли добавит Европейскому союзу истинных горячих сторонников, патриотов, то есть людей, которые будут относиться к этому сложному организму как к своей родине, как к своему настоящему дому – либо же как к части своего дома»[939].

Гавел снова и снова подчеркивал, что процесс европейской интеграции дает огромный шанс для «принципиальной цивилизационной саморефлексии», и продвигал идею «Европы как задачи»[940]. В течение первой декады нового тысячелетия шел невероятно сложный и политически весьма щепетильный процесс приема в ЕС новых десяти (теперь одиннадцати) посткоммунистических стран; он уже успешно завершен, но голос Гавела так и остался гласом вопиющего в пустыне. Каждому, кто сомневался в возможностях Маастрихтского договора вдохновить европейцев, стоит прочитать (или хотя бы попытаться прочитать) Лиссабонский договор. В настоящее время Европейский союз, в частности, те страны, что перешли на евро, находятся в кризисе, ясно продемонстрировавшем границы желания правительств – и в еще большей степени граждан – идентифицировать себя с «этосом» Союза и чем-то ради него поступиться.

В 1999 году Гавел, обращаясь к французскому Сенату, и восхищался европейским проектом, и критиковал его. В поисках истоков европейской концепции он предложил обратиться к античности, иудаизму и христианству, а затем подробно остановился на специфическом европейском понимании природы времени как динамической, устремленной вперед величины, которое (понимание), считал он, в значительной мере ответственно за европейскую одержимость прогрессом и модернизацией и за экспансивный характер европейской цивилизации. В этом храме европейского рационализма Гавел высказал радикальную идею о том, что коммунизм был только «сбивающей с толку ширмой», загораживавшей гораздо большую опасность, грозящую «планетарной цивилизации в целом. Ту цивилизацию, у колыбели которой стояла Европа, мотором которой она была на протяжении целых столетий и которая давно уже переросла ее и несется теперь очертя голову куда глаза глядят»[941]. Но поскольку на эту дорогу вывела мир именно европейская цивилизация, то Европа – точнее Европейский союз – и должна была бы взять на себя ответственность и лицом к лицу встретиться с этой грозной опасностью. «Ответственность за мир рождается в нас при взгляде в лицо Другого», – перефразировал Гавел французского еврейского философа Эммануэля Левинаса, чьи мысли дарили ему утешение и вдохновение в годы тюремного заключения.

Европейский союз, взявшийся за решение такой гигантской задачи, должен, по мнению Гавела, являть собой нечто большее, чем «очень сложный административный орган, суть работы которого понимает лишь особый слой евроспециалистов»[942]. Гавелу не нравилось подписание все новых и новых договоров и создание все новых и новых институций и бюрократических аппаратов; он видел Европу федеративной, объединенной на основе простой и понятной конституции и управляемой избранным гражданами двухпалатным (подобным американскому Конгрессу) парламентом, а не никем не избираемой бюрократией, с которой никто из граждан той или иной страны Европы спросить не может. Любопытно, что эти его мысли очень схожи с предложениями последнего времени, когда видные европейские политики пытаются найти выход из кризиса[943], но не менее любопытно и то, что все эти идеи пока очень далеки от реализации.

В апреле 2002 года, в последний год своего президентства и в то время, когда волна упоения чувством своей избранности достигла у европейцев пика, Гавел снова напомнил, что «неимоверно заразная, даже агрессивная идея постоянных перемен, размаха, увеличения, расширения, достижения, бесконечного роста и бесконечного роста, как и идея совершенного мира, который надо создавать по-хорошему, а если не получается, значит, по-плохому, все это – типичные европейские идеи»[944]. Он критиковал как тогдашнюю европейскую одержимость тщеславным стремлением непременно «догнать и перегнать Соединенные Штаты», что, разумеется, Гавелу и его согражданам напоминало вечную гонку из недавнего прошлого, так и лицемерные «приступы европейского антиамериканизма», которых после 11 сентября 2001 года было немало. Приняв за исходные точки одну из базовых характеристик своего менталитета и одну из своих важнейших личных особенностей, Гавел напомнил почтенным итальянским сенаторам и самому себе: «Но в европейской истории бывали скептики, критики, боязливые души, души, сомневающиеся во всем и в первую очередь в себе, и при этом способные свои сомнения четко сформулировать! Или такие личности, как Альбер Камю, Франц Кафка, Сэмюэль Беккет, Умберто Эко и многие другие, не олицетворяли собой как раз эту традицию европейского умения удивляться и традицию европейского смирения, на которые мы сейчас и должны прежде всего ориентироваться?»[945]

Могло создаться впечатление, будто один из великих европейцев двадцатого века превратился в конце концов в обличителя института, за который он всегда ратовал, над созданием которого усиленно трудился и идеи которого неуклонно продвигал и пропагандировал. Однако же Гавел оставался сторонником и защитником европейского проекта до самой своей смерти. Дискуссии нового столетия, в ходе которых он встречался с все более многочисленными и все более влиятельными евроскептиками из среды чешской политической элиты, происходили в основном в те все более редкие моменты, когда он возвращался в общественную жизнь.

Инь и Ян

Лучшая мысль – та, которая всякий раз оставляет какую-то щель для допущения, что все вместе с тем обстоит совсем иначе.

Вацлав Гавел

Быть услышанным у себя дома президенту парадоксальным образом оказывалось гораздо труднее. Когда он время от времени высказывал – пусть даже очень мягко – какое-либо мнение, которое не вполне совпадало с позицией правительства, возмущенные депутаты и проправительственные СМИ не слишком деликатно напоминали ему, что свою должность он занимает благодаря расположению парламента, который легко может изменить точку зрения. Еще более неприятными были регулярные встречи с премьером по средам после заседаний правительства, всякий раз начинавшиеся с подробного разбора обиженным премьером последнего президентского прегрешения. На политическом жаргоне это называется «разнос». Гавел же был человеком слишком вежливым, слишком неконфликтным и, наконец, слишком сомневающимся в самом себе, чтобы после того или иного, даже невиннейшего, своего поступка или высказывания не чувствовать себя хотя бы отчасти виноватым. Встречи Клауса с Гавелом были своего рода копией диалогов Сладека с Ванеком, с той разницей, что Клаус, в отличие от Сладека, пил очень умеренно. Так же, как в «Аудиенции», встречи эти неизменно заканчивались победой Клауса и смирением Гавела – до следующей встречи, ибо единственное, на что Гавел не мог пойти, это изменить своим взглядам.

В принципе Гавел поддерживал и приветствовал экономические реформы, которые в ускоренном темпе проводило правительство Клауса. У него имелся ряд частных возражений против способов их проведения, но – ввиду его конституционно ограниченных полномочий и слабой экономической подкованности – в этой области ему трудно было тягаться с Клаусом. Поэтому полем битвы стало то, что Гавел, в отличие от Клауса, считал само собой разумеющимся.

«Масштабное разгосударствление, протекающее в нашем обществе, по моему мнению, должно возможно скорее найти соответствие в сфере гражданской и общественной жизни. Веру в человека как истинного творца экономического процветания нам следовало бы по-настоящему целенаправленно и намного смелее, чем прежде, дополнять верой в человека-гражданина, способного брать на себя свою долю ответственности за общее дело»[946].

Клаус придерживался иного мнения. В его консервативной картине мира единственной политической ответственностью гражданина было избирать своих представителей. После этого управление обществом и государством становилось уже делом избранных представительных органов. Различные же гражданские объединения и организации он считал самозваными лоббистскими группами, которые, выражая частные интересы, не могли и не должны были представлять интересы всего общества. Отношение к ним могло быть в лучшем случае терпимым. Иногда Клаус называл эти группы «левыми» или «правозащитными», хотя многих подобные характеристики (в особенности первая) задевали. Клаус обладал немалым даром окарикатуривания, поэтому придумывал всевозможные «-измы», которые умел предъявить публике и заклеймить их, причем так искусно, что слушатель порой невольно задавался вопросом, не склоняется ли он и сам в душе к какому-нибудь такому «-изму».

В отличие от Гавела с его концепцией «неполитической» и «неидеологической» политики, Клаус полагал, что политика на практике означает столкновение идеологических альтернатив, воплощенных в политических партиях, которые борются за власть. В его понимании альтернатива была по сути одна: социалистический уклад и «несоциалистический», консервативный, либеральный капитализм. Существовали лишь два пути: социалистический и другой, то есть неправильный и единственно правильный, «они» и «мы». Как он любил повторять, «третий путь – это самый быстрый путь в третий мир»[947]. Сторонником «третьего пути» – представителем «аполитичной политики»[948] – он считал и Вацлава Гавела.