Еще менее хвалебно отозвался Вик о команде Гавела: «У нас по-прежнему разгуливают призраки засаленных советников диковинного вида, а президентский канцлер, типичный образчик патриотически настроенного дворянства, гордо предъявляет права на свои поместья и наши национальные памятники. Над нами по-прежнему нависает фантомный силуэт правителя в колпаке с бубенчиками, мегаломана и закомплексованного художника»[895].
Выборы, проходившие 26 января 1993 года, транслировали в прямом эфире радио и телевидение, а Гавел ждал решения высшего законодательного органа дома, меланхоличный и напряженный. Следя за ходом предварявших выборы парламентских прений, он укреплялся в уверенности, что его не выберут[896]. Парламент теперь был поистине сувереном. Эпоха короля-философа закончилась, началась эпоха парламентской демократии.
Наверняка ему было больно выслушивать оскорбления, сравнение с нацистами и постоянные нападки на немцев, евреев и изменников родины, но Гавела, на которого вылились ушаты оскорблений и клеветы еще в коммунистические времена, все это едва ли могло задеть сколько-нибудь глубоко. Значительно больше его беспокоило состояние общества, в котором стал терпимым и вообще возможным язык, какой не звучал в стране с тридцатых годов двадцатого века. Если он когда-либо и усомнился, стоит ли игра свеч, то как раз в эти минуты. И тем не менее у него, возможно, было меньше готовности принять должность и больше сомнений на этот счет, когда он стоял на самой верхушке Бархатной революции, чем сейчас, когда ему предлагали трон чуть пониже. Не мог ли он сам стать жертвой искушения властью, так хорошо описанного им полутора годами ранее, когда ему вручали в Копенгагене премию Соннинга? «Знаем ли мы и способны ли вообще распознать тот момент, когда мы перестаем заботиться об интересах страны, которым мы приносим себя в жертву, терпимо относясь к своим привилегиям, и начинаем заботиться о своих привилегиях, оправдывая их интересами страны?.. В искушении властью есть нечто весьма коварное, обманчивое и двусмысленное. С одной стороны, политическая власть дает человеку исключительную возможность с утра до вечера утверждаться в том, что он действительно существует и обладает своей неоспоримой идентичностью, которая с каждым его словом и с каждым делом оставляет зримый след в окружающем его мире. С другой – та же политическая власть со всем, что к ней логически относится, таит в себе страшную опасность: ту, что она, наоборот, незаметно, но неудержимо лишает нас нашего существования и идентичности, при этом делая вид, будто подтверждает их»[897].
Теоретически такое было бы возможно, но невероятно. В конце концов Гавел был тем человеком, которому предлагали огни рампы, роскошь и все удовольствия Запада, но он выбрал тюрьму, лишь бы остаться верным своей самости. Тем человеком, который за полгода до этого сложил с себя президентские полномочия без какой-либо уверенности в том, что они вновь будут ему предложены. И тем человеком, который в той же речи сказал: «Весь мой прежний опыт ведения политики и ведения дел с политиками и все мои прежние наблюдения заставляют меня начать с подозрением относиться к самому себе»[898].
Друзья, говорившие с Гавелом в те дни, знали, что он не строит никаких иллюзий. Когда я уезжал послом в Соединенные Штаты, он в день своих именин, 28 сентября, пришел проститься со мной на вечеринку в ресторан «На Сламнику», где танцевали на столах под звуки классического рок-н-ролла. «Ты не много тут потеряешь», – сказал он мне. Гавел предвидел, что наступит время, когда он начнет уставать от своей работы. Принять должность его побудил не выпавший шанс, а чувство ответственности, тем более сильное, что оно, по-видимому, сопровождалось еще и чувством вины. Не высказываясь на эту тему, Гавел ставил себе в укор все, что было не так с Чешской Республикой, все плохое, что случилось с Чехословакией, а возможно, и само свое существование. Он знал, что впереди у него великие муки, но скорее всего внутренне ощущал, что он их заслуживает. Если он в это время и думал о себе, то его мысли были продиктованы не стремлением к власти и привилегиям, связанным с высокой должностью, а страхом, что он оставит по себе бездушную, мрачную страну, которую кто-то объявит его наследием.
Тон инаугурационной речи Гавела, произнесенной после того, как его ненавистники отбесновались и парламент 109 голосами из двухсот избрал его президентом, отразил его смирение в тот момент.
В отличие от знаменитого новогоднего обращения 1990 года, когда Гавел шокировал сограждан беспощадной картиной упадка общества и описанием стоявших перед ними трудностей и препятствий, теперь он скорее попытался сосредоточиться на том, что удалось сделать, и на том, что еще могло послужить неплохой отправной точкой для новой страны. Он взывал к лучшим национальным традициям порядочности, взаимоуважения и солидарности. Вместе с тем он предостерегал от худших человеческих качеств, таких как «бесхребетное приспособленчество, провинциальное маловерие, необузданное корыстолюбие и цинизм под маской реализма»[899]. Бесспорно, он отдавал себе отчет в том, что грядет, и понимал, что это будет не очень радостное зрелище.
Пришло время самого серьезного, наверное, изменения отношений собственности за тысячелетнюю историю страны. Оно было неизбежным. Если в соседних Польше и Венгрии хотя бы какая-то доля ремесел, сельского хозяйства и услуг оставалась в частных руках, то в Чехословакии практически все было конфисковано, экспроприировано или национализировано. Теперь для перезагрузки экономики должен был продолжиться процесс «денационализации» с помощью купонной приватизации и далеко идущих реституций. Изменение отношений собственности на сумму в размере сотен миллиардов крон давало шанс, какой представляется один раз на протяжении тысячи жизней. Жажда обогащения – в сочетании с его достижимостью – разбудила неожиданные творческие силы. Было потрясающе интересно наблюдать, как люди, еще два года назад весьма далекие от практического функционирования капитализма и рынка, теперь не упускали ни одного способа быстро заработать миллионы. Распространялись финансовые пирамиды, фальшивые рекомендации и банковские гарантии в виде ничего не стоящих «драгоценных камней», нелегальное разглашение секретной информации, «инцестные» отношения собственности, когда дочерняя фирма одновременно владела материнской, и вывод активов предприятий их менеджерами. Некоторые либеральные теоретики приватизации, убежденные в том, что необходимо любым способом аккумулировать отечественный капитал, требуемый для инвестиций, говорили о «бегстве от юристов»[900], другие – о необходимости «потушить свет»[901]. Сам премьер Клаус заявлял, что не знает, как отличить чистые деньги от грязных. За неполные четыре года обанкротилось несколько малых банков, предлагавших высокие проценты по вкладам, а другие пошли ко дну под бременем безнадежных ссуд, миллионы участников купонной приватизации лишились своих инвестиций, ряд свежеиспеченных миллионеров скрылся в офшорах, и страна потеряла невинность.
Это был период масштабной ломки нравственных барьеров. Гавел страдал от нее, но волей-неволей при ней председательствовал. По существу, в его распоряжении не было никаких инструментов для того, чтобы остановить или хотя бы замедлить этот процесс, если не считать того, что он вновь и вновь напоминал людям, насколько важны нравственные ценности для процветания любого общества. Но значительная часть народа совершенно не нуждалась в этих внушениях, и популярность Гавела резко упала. Его наставления снискали ему репутацию занудного моралиста, который утратил связь со временем. Новые правители новой страны постоянно указывали ему его место. В первые годы своего нового президентского срока Гавел почти каждую среду принимал у себя премьера Клауса, чтобы – подобно тому, как это делает британская королева, – выслушать его отчет о последнем заседании правительства. Этих встреч он боялся, так как хорошо знал, что его ждет выговор за малейшее высказывание, не вполне отвечающее политике правительства. Премьер Клаус проделывал с ним это систематически, искусно и беспощадно, а Гавел, который так и не научился демонстрировать приличествующую его высокому положению богоравность, не умел за себя постоять[902].
Иногда премьер считал уместным выказать свое недовольство прилюдно. После того как Гавел принял Салмана Рушди в то время, когда этот британский писатель, которому иранский лидер аятолла Хомейни вынес смертный приговор, вынужден был скрываться, Клаус публично раскритиковал президента, утверждая, что он ставит под угрозу интересы и безопасность страны. Когда же Гавел через своего пресс-секретаря Ладислава Шпачека ответил, что министр иностранных дел Зеленец и министр внутренних дел Румл, сам в прошлом политический заключенный, были заранее проинформированы о визите Рушди и не возражали, разразилась буря, и правительство потребовало от Гавела уволить пресс-секретаря. Как и в других таких случаях, когда нужно было выбирать между принципом и человеком, Гавел после этого отозвал свои объяснения, однако пресс-секретаря в жертву принести не дал[903].
Но если Клаус думал, что сумеет втоптать Гавела в землю и сделать послушным, то он недооценил умение президента терпеть обиды. В конце концов Гавелу это было не в новинку. Он по-прежнему держался скромно и учтиво, но не отступал и ждал своего часа. А также отдавал себе отчет в том, что он, хотя и мешает Клаусу и другим, тем не менее все еще незаменим как символ демократических перемен в стране и ее притягательная реклама за границей. Значительная часть реальных властных полномочий, какие остались связанными с президентской должностью, касалась внешней политики. По конституции президент представлял страну за рубежом, заключал международные договоры и соглашения, назначал послов. Некоторые из этих действий требовали согласия премьера, но при этом все еще сохранялось довольно обширное пространство, где президент был фактически сам себе хозяин. Это пространство Гавел теперь намеревался максимально использовать.
В поисках союзников
В 1993 году у большинства чехов в стране было такое чувство, что ничего особенного не случилось. Правда, к востоку от реки Моравы – там, куда раньше ездили без паспортов погулять или покататься на лыжах в горах, – была уже другая страна, однако в Чехии, Моравии и Силезии изменилось мало что. Все оставалось на своих местах, как на протяжении последней тысячи лет: земля, изобилующая молоком и медом, страна трудолюбивых мирных людей, славящихся во всем свете своими умениями, смекалкой и культурой.
Извне эта картинка выглядела несколько иначе. После распада Югославии, Советского Союза и Чехословакии в восточной части Европы – области бурных перемен и этнических конфликтов, населенной людьми, убивающими друг друга в местах с непроизносимыми названиями, – возникла дюжина новых стран. Чехословакия – да, о ней знали, хотя легко было спутать ее с Югославией… Ах нет, пардон, там был Тито, а Чехословакию знали как страну с отличным пивом и мирового уровня сборной по хоккею – страну Александра Дубчека и Вацлава Гавела. А тут вдруг новая страна, непонятно даже, как ее называть: Чехия, Чешская Республика, Чешские земли… В Вашингтоне мне как-то пришло письмо, адресованное «Республике чешского посольства»!
Проблема успешного бренда касается не одних лишь стиральных порошков, но и государств. Потребовалось некоторое время и усилие, чтобы новая страна вернулась на карту мира. Вацлав Гавел, по-видимому, был для Чешской Республики лучшим рекламным флаером. Для сравнения достаточно было заглянуть к соседям и убедиться, насколько труднее приходилось Словакии под властью Владимира Мечьяра[904].
Но, несмотря на это, в годы, когда советская империя распадалась на куда менее упорядоченные части, а война в бывшей Югославии обернулась невиданными в Европе с конца Второй мировой войны жутчайшими зверствами, новорожденной стране с десятимиллионным населением было непросто привлечь к себе какое-то особенное внимание. Так же, как три года тому назад, Гавел верно уловил, что новая страна сможет играть достаточно заметную роль на международной арене только в том случае, если она будет участвовать в решении острых проблем международной политики и безопасности во имя более общих ценностей, не ограничиваясь своими узконациональными интересами.
В речи при открытии памятника Т.Г. Масарику Гавел процитировал первого чехословацкого президента: «Мы похоронили себя, когда перестали жить этой великой жизнью»[905]. И продолжал, чтобы ни у кого не оставалось сомнений в том, что означают слова Масарика для наших дней: «Если мы захотим как-то соотнести это высказывание с современностью, я бы усмотрел в нем призыв осознать, что, например, безмерные страдания наших ближних в соседней Боснии и Герцеговине внутренне нас касаются, что мы должны выразить однозначное отношение к ним и указать на их главного виновника, должны взять на себя свою долю коллективной ответственности за мир и справедливость в Европе и в случае, если другие способы окажутся неэффективными, поддержать по мере своих возможностей и более решительные меры международного сообщества. Как те, кто некогда стал жертвой позорной мюнхенской уступки насильнику, мы должны лучше, чем кто-либо еще, понимать, что нельзя отступать перед злом – лишь бы оно не совершалось непосредственно в отношении нас. Последствием нашего равнодушия к остальным, впрочем, может быть только одно: равнодушие остальных к нам самим»[906].
Эта в общем-то малозаметная речь по случаю 143-летия Масарика, произнесенная в древнем Оломоуце, содержит в себе в самом что ни на есть цельном виде «гавеловскую доктрину» гуманитарной интервенции, замечательную своей простотой. Гавел подчеркивает коллективный долг человечества давать отпор злу, где бы и когда бы оно ни творилось, и недопустимость умиротворения, бездействия или безразличия перед лицом зла. Это противоположность максимы, приписываемой Эдмунду Бёрку: «Для торжества зла необходимо только одно условие: чтобы хорошие люди сидели сложа руки».
Историческая отсылка к Мюнхену – мост, связующий внешнюю политику, основанную на таких ценностях, с национальными интересами. Эту свою доктрину Гавел применил еще во время первой войны в Персидском заливе, теперь – во время войны в бывшей Югославии, а через несколько лет, хотя и при довольно спорной реакции на нее, – в отношении Косова и Ирака. Ее слабое место – это, конечно же, вопрос о том, кто решит, что есть зло. Не каждому можно доверить определить это без боязни, как Гавелу, который хорошо понимал степень опасности, когда написал: «Защита человека – высший долг по сравнению с уважением к государству. Однако всякий раз необходимо вновь и вновь тщательно взвешивать, не служит ли такой гуманистический аргумент лишь красивой ширмой, за которой скрываются не столь почтенные интересы, властные, экономические или иные»[907].
Чехословацкие подразделения принимали участие еще в операции «Буря в пустыне», в рамках которой международная коалиция во главе с Соединенными Штатами в 1991 году выгнала Саддама Хусейна из Кувейта. Теперь чешские подразделения присоединились к усилиям по прекращению войны в бывшей Югославии, вначале в составе сил UNPROFOR под эгидой ООН, а затем в контингентах IFOR и SFOR под командованием НАТО. В ходе своего первого визита в США в качестве чешского президента в апреле 1993 года Гавел провел немало драгоценного времени, убеждая президента Клинтона, что американская помощь необходима для стабилизации во всем регионе и нужно распахнуть двери НАТО для приема новых членов. Визит был приурочен к открытию в Вашингтоне 22 апреля 1993 года Национального музея Холокоста. Торжественная церемония проходила под открытым небом, шел ледяной дождь, вскоре сменившийся снегом, а гости, в том числе несколько глав государств, ждали прибытия американского президента почти час. Спустя три месяца пребывания в должности график Клинтона все еще подчинялся так называемому «времени Клинтона». Ко всему прочему он вынужден был заниматься катастрофической развязкой операции ФБР против секты давидианцев в техасском Уэйко, которая закончилась тремя днями ранее гибелью 76 членов секты в горящем здании. Приема в Белом доме после открытия Музея Холокоста снова пришлось ждать. Когда же Гавел и Лех Валенса, у которых был ряд общих вредных привычек, стали искать пепельницы, им тактично, но решительно заявили, что по распоряжению первой леди в Белом доме не курят. «Но мы хотим курить! Где тут курят?» – настаивал на своем польский президент, из этой двоицы, бесспорно, более импульсивный. На крыльце, был ответ. В конце концов Вашингтон – это старый город южан. «Пойдем, Вашек», – потянул Валенса за рукав колеблющегося Вашека. Но только они двинулись на поиски крыльца в Белом доме, как пришел президент Клинтон. Позднее Валенса и Гавел имели с ним короткие личные встречи с похожей повесткой. Пока Гавел с Валенсой ждали, у них было время обменяться мнениями и удостовериться в том, что в вопросе о вступлении в НАТО они будут заодно. В тот же вечер на приватном ужине у Мадлен Олбрайт в Джорджтауне Гавел приложил невероятные усилия, чтобы убедить сомневавшегося американского президента в том, что без участия Соединенных Штатов в операции по принуждению враждующих сторон в бывшей Югославии к миру кровопролитие, зверства и этнические чистки могут продолжаться до бесконечности. О том же, только гораздо более сурово, предупреждал и к тому же побуждал Клинтона еще раньше в тот же день, при открытии музея, лауреат Нобелевской премии мира Эли Визель: «Чему мы научились? Нескольким вещам, быть может, второстепенным: что все мы несем ответственность и что безразличие есть грех и кара»[908]. Если не считать подобных же призывов папы Иоанна Павла II, на Клинтона, однако, более всего подействовал именно тот совместный ужин с Гавелом[909].