Когда время бурных потрясений ненадолго миновало, Гавел попробовал вернуться к некоей стабильности. Перед Рождеством 1985 года он, благодаря французскому посольству в Праге, получил наконец возможность лично принять в Тулузе мантию доктора и диплом – «невероятная история <…> главное препятствие – посол, который боится здешнего правительства больше, чем собственного (я сказал, что в будущем он должен бы сделаться чехословацким послом в Париже)»[638]. Потом диплом он куда-то задевал и несколько месяцев его разыскивал, пока наконец не нашел и не вставил в рамочку. Очень важным для него, разумеется, был переезд в родной дом на набережной, в освободившуюся после смерти отца квартиру. Несмотря на то, что начало «Хартии-77» было положено в Дейвицах (что, несомненно, стало ключевым моментом всей жизни Гавела), он никогда не считал ту квартиру своим домом. Как обычно в это время года, его донимали проблемы с бронхами, так что зиму он провел в Праге, а остальную часть года – с небольшими перерывами – в Градечке, деля время между писанием, оппозиционной деятельностью, супружеской жизнью на два дома, всяческими хозяйственными хлопотами и, по выходным, встречами с друзьями. «С июня и по сей день главное мое занятие – это прием гостей и их размещение»[639].
Хотя он и отвлекался, его не оставляли мысли о новой пьесе. Иногда он объяснял отсутствие времени на работу тем, что вынужден постоянно заниматься другими делами, иногда, напротив, радовался этому – как предлогу не писать. Однако похоже, что он трудился над пьесой все это время, набрасывая заметки и отказываясь от тупиковых ходов. В октябре 1985-го он внезапно сел за письменный стол. Позднее Гавел вспоминал, что написал пьесу за десять дней, «в каком-то трансе»[640]. За приступ вдохновения пришлось платить. «После этого я чуток надломился, душевно и физически, и пережил в Градечке несколько ужасных недель. Демоны мстили мне за то, что я за них взялся»[641].
Если содержание и структура Largo desolato отражает хаос и смятение, которые Гавел испытывал после возвращения из заключения, то «Искушение» (1985) являет нам куда более глубокие авторские размышления. В Largo desolato описана посттюремная депрессия, охватившая в 1983 году не готового к ней Гавела, а фаустовская идея «Искушения» напрямую связана с его предыдущим арестом и «уязвимостью» воли, за которую он долго себя упрекал. Гавел вспоминал моменты 1977 года, «когда за решеткой демоны меня на свой лад искушали»[642], и дикие сны и «нежданные случаи», приходившие к нему и происходившие с ним до и после его освобождения в мае того же года и сопровождавшие его борьбу с нравственной дилеммой: обретение свободы ценой унизительных, пусть и ничего не значивших уступок.
История мелкого чешского ученика чародея, обуреваемого жаждой знаний, которого в пьесе зовут Фоусткой, трактует фаустовскую тему скорее как метафизическую, а не магическую. Хотя Фоустка и встречается в пьесе с персонажем по имени Фистула, обладающим некоторыми внешними мефистофельскими признаками, ничего сверхъестественного в «Искушении» не происходит. Выйти за пределы привычных исследований Фоустку манит скорее его собственная природа, а не поведение Фистулы. Фоустка обнаруживает, что выбранное им новое измерение превращает его в куда более интересную и сексуально привлекательную личность. Но чем ближе Фоустка к неизбежному разоблачению и краху (ибо Фистула в действительности работает на тех, кто следит за соблюдением научной «правоверности»), тем старательнее он пытается замаскировать свое «прегрешение», изобретая все более фантастические объяснения и интерпретируя собственное поведение как совершенно невинное, что приводит лишь к нагромождению противоречий и несоответствий. Когда же его наконец разоблачают, он вынужден расплачиваться не столько за то, что сотворил, сколько за то, как хитро притворялся, будто разделяет чуждые ему убеждения. На самом последнем вираже пьесы, перекликающемся с финалом «Уведомления», цену платит отнюдь не Фоустка, а ни в чем не повинная девушка, совершившая ошибку, когда поверила Фоустке. Две основные для Гавела темы – правды и ответственности – сталкиваются здесь, производя мощный эффект.
Вопреки своему обыкновению проводить долгие часы, опять и опять погружаясь в написанное, Гавел обнародовал новейшее творение немедленно, точно опасаясь, что «демоны» того или этого света затеют с ним какую-нибудь нечестную игру. Ему были привычны панические приступы неуверенности в себе, но «Искушение» их не вызвало: он остался доволен им настолько, что впервые лично наговорил текст пьесы на магнитофонную кассету, – и из соображений «безопасности», и чтобы дать послушать свое творение друзьям. Работа над «Искушением», безусловно, стала для него последним этапом жестокой самотерапии, также включавшей в себя четыре тюремных года, пересмотр приоритетов и семейный кризис. Кажется, лечение подействовало. Нельзя не заметить возросшего уровня его доверия к себе, что отразилось и на языке Гавела-драматурга, и на самой конструкции пьесы, и даже на манере чтения ее текста для слушателей, мнение которых значило для него очень много. Гавел далек от стремления произвести драматический эффект, он читает размеренно, почти монотонно, но его внутренняя удовлетворенность собственной работой слышится совершенно ясно, как и его картавость. Премьера пьесы состоялась в венском «Бургтеатре» в мае 1986 года; затем «Искушение» ставилось еще в нескольких театрах Европы и Северной Америки. Всеобщее одобрение новой пьесы – в «Дейли телеграф», например, Гавела назвали «первым драматургом Европы» – резко контрастировало с прохладным приемом «Largo desolato». Андрей Кроб и его друзья сняли домашнее видео: их собственная постановка «Искушения» в сарае в Градечке с братом Иваном – ученым-теоретиком – в роли Фоустки.
Как и в случае с одноактными пьесами о Ванеке, под влиянием «Искушения» было совершено несколько интеллектуальных прорывов. В первой половине 1986 года его метафизические горизонты стали предметом всестороннего изучения членов Кампадемии, дискутировавших о фаустовском архетипе и границах свободы и морали[643]. Своими суждениями делились и другие[644]. Поскольку поток новых высказываний о пьесе не иссякал (многие из них были включены в сборник к пятидесятилетию Гавела, которое отмечалось в октябре того года), Ольге пришла в голову идея об издании журнала, посвященного сугубо вопросам театра. Учитывая условия, в которых находилась тогда оппозиция, это был очень трудоемкий и технически сложный проект, над осуществлением которого работал целый ряд диссидентов: Анна Фрейманова и Эва Лоренцова – редакторы, Карел Краус – главный редактор и Ольга – технический редактор. За следующие два года они выпустили и распространили пять номеров журнала о театре («О дивадле») – каждый объемом в несколько сотен страниц и в нескольких сотнях экземпляров, которые первые получатели копировали и передавали дальше. В сравнении с подобными прошлыми проектами в этом было одно новшество: на страницах журнала приветствовалось мнение не только запрещенных диссидентов, но и «разрешенных» авторов и профессионалов, писавших поначалу под псевдонимами, но со временем отказавшихся от этой маскировки[645].
Усилия Гавела, «Хартии-77» и их зарубежных сторонников приносили свои плоды. Его собственные пьесы ставились за границей, его хвалили за «Силу бессильных» и другие эссе, которые публиковались, перепечатывались и обсуждались во многих странах, но теперь все больше частных лиц и организаций на Западе начинали также заниматься и проблемами прав человека за железным занавесом. Свой голос против арестов диссидентов и нарушения в Чехословакии прав человека возвышали Международная Хельсинкская Федерация по правам человека (МХФ) с секретариатом в Вене и национальными филиалами в ряде западных стран, лондонская Index-on-Censorship, американская Helsinki Watch, Amnesty International, Международный Пен-клуб и иные организации, а также многие знаменитые писатели и интеллектуалы.
В этой деятельности гражданское общество далеко опередило власти собственных стран. Откровенно и неустанно атаковали советский блок за нарушение прав человека только Рональд Рейган и Маргарет Тэтчер. Большинство западных правительств, хотя и не одобряло применявшиеся внутри советского блока методы подавления, но все-таки, поразмыслив, предпочитало пожинать плоды разрядки, уклоняясь от прямой конфронтации.
Поэтому ключевую роль тогда играло общественное признание. Вскоре после освобождения Гавела из тюрьмы Яноух начал кампанию за выдвижение Гавела на Нобелевскую премию мира. Эпоха разрядки подходила к концу, и Яноуху не удалось добиться больших успехов, хотя он и заручился поддержкой ряда европейских интеллектуалов. Однако, будучи человеком практическим, Яноух попробовал подыскать достойную замену Нобелевской премии. В 1986 году роттердамский Фонд Эразма Роттердамского вручил Гавелу премию, которой ежегодно награждаются люди или организации, внесшие значительный вклад в европейскую культуру, общественную жизнь, социальные науки. Премия составляла 200 000 гульденов, и ее вручение всегда сопровождалось торжественной речью лауреата, произносимой в кафедральном соборе Роттердама в присутствии голландской королевской семьи.
Гавела известие о премии обрадовало, но очень скоро выяснилось, что ее гораздо легче присудить, чем получить[646]. Во-первых, существовали большие сомнения в том, что ему вообще позволят поехать в Голландию. Во-вторых, его несколько смущало, что подобная почесть достанется лишь ему одному[647], и он обсуждал с Яноухом, нельзя ли сделать так, чтобы премию получила вся «Хартия-77» или хотя бы «Хартия» вместе с ним. Яноух, представлявший Гавела при подготовке церемонии, быстро понял, что это абсолютно невозможно: награждение «Хартии» было бы воспринято как совершенно недопустимый политический акт; мало того – Гавелу вообще не рекомендовали упоминать ее в своей речи. Время шло, но было по-прежнему неясно, разрешит ли голландское правительство, которое, согласно конституции, отвечало за действия монарха, чтобы королева присутствовала на церемонии.
Проблему представляла даже нидерландская конституция – что уж тут говорить о законах Чехословакии! Если бы Гавел взял деньги, о которых он твердо знал, что они по праву должны принадлежать не ему, а «Хартии», у него немедленно бы начались сложности, связанные с валютными ограничениями; вдобавок власти забрали бы большую часть суммы в качестве налогов и пристально следили бы за тем, как он потратит остаток. Если бы, с другой стороны, Гавел положил свою премию на какой-нибудь заграничный счет, коммунистическое правительство, представлявшее бесклассовое общество, но всегда очень беспокоившееся о деньгах, лишилось бы крупной суммы и за это вполне могло отправить лауреата на пару лет за решетку. Так что нельзя было сделать ни того, ни другого. Строго говоря, он не мог даже отказаться от денег, потому что для этого ему предстояло сначала сделаться их легальным владельцем, что опять же грозило применением к нему сурового валютного законодательства. Единственное, что оставалось (данный выход был в конце концов найден Яноухом) – это получить премию с условием, что денег он брать не станет, а поручит распорядиться причитающейся ему суммой Фонду Эразма Роттердамского[648]. Удивительно, но Фонд принял решение подарить всю сумму стокгольмскому «Фонду Хартии-77» Яноуха, и Яноуху пришлось затем приложить немало стараний, чтобы деньги попали к временным получателям, которые и передали их затем получателям окончательным.
Третьей проблемой стали сами хартисты. Конфликты между отдельными эго, обусловленные тщеславием и мелочной ревностью, были в «Хартии», пожалуй, большей редкостью, чем в подобных ей крупных сообществах, однако иногда все же случались. Когда стало окончательно ясно, что Гавел не сможет поехать в Роттердам, встал вопрос о том, кто получит премию за него и кто произнесет его речь лауреата. Яноух попытался предложить триумвират, состоящий из него, Павла Когоута и Зденека Млынаржа, который бы мог взять на себя все протокольные церемониальные хлопоты, однако с его планом не согласились некоторые другие эмигранты, тем более что – невзирая на все заслуги этой троицы в последние двадцать лет – речь шла о бывших коммунистах. В конце концов в дело пришлось вмешаться Гавелу. Он принял весьма мудрое решение, позволившее избежать всех рисков: Яноуха он уполномочил получить диплом лауреата, а произнести речь доверил своему старому другу актеру Яну Тршиске, который «Хартию» не подписывал и жил сейчас в Калифорнии. Яноуху предстояло еще собрать деньги на дорогу и позаботиться о жилье для эмигрантов, приглашенных Гавелом на церемонию в качестве его личных гостей; мало для кого из них деньги не были проблемой. Фонд Эразма заплатил за шестерых; о примерно дюжине оставшихся позаботились благотворительные организации. И все же история оставила некий привкус горечи. Гавел прокомментировал ситуацию довольно сухо: «Восток есть Восток, а Запад есть Запад. Деньги играют там какую-то другую роль. Не могу представить, что если бы оломоуцкий университет присвоил мне титул почетного доктора и я пригласил бы туда сто своих друзей, хоть одному из них пришло бы в голову сказать, что я, или университет, или Яноух обязаны оплатить ему дорогу. Это просто абсурд. Кто-то добирался бы автостопом, кто-то занял бы денег в кабаке, кто-то взял бы их у богатого приятеля, затащив ему, скажем, за это на пятый этаж 20 мешков цемента»[649].
За месяц до торжественной церемонии, назначенной на 13 ноября, некоторые щекотливые вопросы все еще оставались нерешенными. У главы голландского правительства появились замечания относительно слишком «политического» характера речи Гавела, и он предложил произнести ее уже после окончания официальной программы[650]. Это задело нескольких приглашенных эмигрантов, заявивших, что в таком случае они будут церемонию бойкотировать.
Но все закончилось хорошо. Большинство гостей Гавела все же согласилось присутствовать, королева пришла, Яноух получил за Гавела диплом, а Тршиска прочитал благодарственную речь. В ней Гавел отождествляет себя с «Похвалой глупости» великого голландского гуманиста Эразма Роттердамского: «Первое, что я вам тут советую, – осмелиться быть глупцом. Глупцом в самом прекрасном смысле этого слова. Давайте пытаться быть глупцами и со всей серьезностью стремиться изменять вроде бы неизменяемое!»[651] Упоминание о «Хартии-77» в речи осталось, хотя в официальном английском переводе формулировка «о чести, которой в моем лице – хотя и не непосредственно – удостоена “Хартия-77”» заменена на «о чести, которой я удостоен». Даже при получении премии за борьбу за права человека Гавелу не удалось избежать цензуры.
Времена начинали меняться и к востоку от домика у подножья Крконошских гор. В марте 1985 года гротескное трио живых мертвецов, возглавлявших советскую властную пирамиду (Леонида Брежнева, Юрия Андропова и Константина Черненко), сменил пятидесятичетырехлетний региональный аппаратчик Михаил Горбачев. Придя к власти в хиреющей супердержаве, он очень скоро продемонстрировал прагматизм, открытость и здравомыслие, доселе ни у кого из его предшественников не виданных. После весьма неудачной кампании по борьбе с алкоголизмом он в феврале 1986 года, на очередном съезде КПСС, объявил о начале комплексных хозяйственных и политических реформ – о так называемой перестройке.
Очень долго, однако, сохранялось впечатление, будто перестройка идет где угодно, но только не в Чехословакии. В Советском Союзе укоренялась гласность; в Польше из подполья вышла «Солидарность»; в Восточной Германии началось бурление, связанное с прежде кроткой протестантской церковью. В Венгрии на страницах печати, на семинарах и конференциях проходили относительно откровенные интеллектуальные дебаты. В Чехословакии же… не происходило ничего. Правда, в апреле 1987-го Горбачев посетил Прагу с многообещающим визитом. Но он приехал и уехал, не сказав ничего важного, разве что выразил полную поддержку все более закостеневающему и лишающемуся какого-либо содержания коммунистическому режиму.
Тем не менее во время его визита произошла памятная встреча, хотя тогда никто не обратил на нее внимания. В тот вечер Гавел вывел на прогулку свою собаку. Когда он подошел к Национальному театру, то увидел несчетное множество полицейских. Подгоняемый любопытством («я, видите ли, по натуре зевака»), он с помощью собаки пробился в первый ряд ликующей толпы как раз в тот момент, когда советский лидер выходил из театра. И в эту минуту Гавела охватили четыре неожиданных чувства. Первое из них – это грусть от необучаемости своих восторженных сограждан и всего чешского народа: «Ведь он уже столько раз обращал свои надежды к некоей внешней силе, ожидая, что она решит за него все его проблемы, столько раз горько разочаровывался и был вынужден признать, что никто не поможет ему, кроме него самого, – и вот опять та же ошибка!» Потом Гавел, не подозревавший, конечно же, о том, что и сам скоро окажется в подобной незавидной ситуации, удивился тому, что почувствовал жалость к этому человеку: «Вокруг целый день малосимпатичные физиономии охранников, программа наверняка напряженнейшая, бесконечные встречи, речи и переговоры, необходимость беседовать с множеством людей, помнить их всех, отличать одного от другого, бесконечно произносить что-то остроумное и одновременно правильное, за что мир, ожидающий сенсаций, не мог бы ухватиться, чтобы использовать это каким-нибудь образом против него, необходимость все время улыбаться и посещать, вот как сегодня, всякие представления… а он вместо этого наверняка предпочел бы отдохнуть… да еще и выпить после такого трудного дня нельзя!»
Пока Гавел упрекал себя за то, что посочувствовал человеку, который сам всего этого хотел, и за то, что «уподобился всем этим западным простакам, которые тают, как снеговик в печке, стоит какому-то восточному владыке одарить их обворожительной улыбкой», Горбачев прошел совсем рядом с ним. Он махал и дружески улыбался – «и мне вдруг кажется, что машет он именно мне и улыбается тоже мне.
И третья неожиданность: внезапно я осознаю, что моя учтивость, которая велит мне ответить на приветствие, оказалась проворнее моих политологических размышлений, – я растерянно поднимаю руку и машу в ответ».
Ну, а по дороге домой настает время четвертой и последней неожиданности: «я совершенно не корю себя за свое робкое помахивание рукой. У меня же действительно нет никакой причины не ответить на приветствие просвещенного царя! Ведь это две разные вещи – ответить на его приветствие и откреститься от собственной ответственности, перекладывая этот груз на его плечи»[652].