Книги

Гавел

22
18
20
22
24
26
28
30

В первую очередь Иван, знавший более прочих о ненасытном интеллектуальном любопытстве своего брата, решил стать для него «Театральной газетой», «Кино» и «Книжными новостями» одновременно, рассказывая ему обо всех кинопремьерах, книгах, статьях или выставках, а также о премьерах его пьес за границей и откликах на них. Размах и всесторонняя направленность его списка книг показывают, сколь многим обязан Вацлав брату в том, что касалось его интеллектуального багажа. В этом списке «Учение дона Хуана» Карлоса Кастанеды, «Философские исследования» Витгенштейна, «Хоббит» и «Властелин колец» Толкиена, «В поисках утраченного времени» Пруста, книги Роберта Пирсига «Дзэн и искусство ухода за мотоциклом» и Хофштадтера «Гёдель, Эшер, Бах: эта бесконечная гирлянда», «В дороге» Керуака, «Мастер и Маргарита» Булгакова, «Над кукушкиным гнездом» Кена Кизи, «Гротеск» Воннегута, «Человек без свойств» Музиля, повесть Конрада «Сердце тьмы» и многие другие произведения. Иван рассказывает о новостях кино, комментируя при этом «Свадьбу» Роберта Олтмена, «Пострижение» Иржи Менцеля и «Обыкновенных людей» Редфорда. Он сообщает Вацлаву о последних выставках друзей – Либора Фары[574] или фотографа Богдана Голомичека. Он комментирует даже телесериалы и документальные фильмы, которые его брату повезло посмотреть в тюрьме.

Опираясь на собственные знания, он объясняет Вацлаву основы квантовой механики, рассказывает об антропном принципе и диссипативных структурах Ильи Пригожина, говорит о явлениях, происходящих на границе между наукой и философией. Чем глубже погружается он в философскую тематику, тем чаще призывает на помощь гостей своих регулярных понедельничных домашних семинаров – прежде всего биолога Зденека Нойбауэра и логика-евангелиста, математика и философа Петра Гаека; Иван дает им читать письма брата, записывает их комментарии и вносит их затем в свои письма Вацлаву.

Такой обмен мнениями помог ясности мыслей узника, систематизировал их и одновременно убедил в том, что отныне он обращается к более широкой аудитории. Идея превратить письма в годящееся для опубликования литературное произведение родилась сама собой. Первоначально она относилась лишь к «Шестнадцати письмам» лета 1982 года (сокращенная версия «Писем Ольге», № 129–144), которые Иван издал с предисловием-эссе Нойбауэра «Consolatio philosophiae hodierna» в серии «Экспедиция» в количестве 11 копий. Эти письма представляют собой своеобразный пролог к гавеловской метафизике и онтологии и проникнуты стремлением автора «пролить свет» на себя не в меньшей степени, чем на других. Исходя из «покинутости» современного индивида, чье я взыскует утраченной «полноты бытия»[575], эти тексты исследуют понятия ответственности, трансценденции, смысла жизни и универсальной памяти бытия. Ключом к обретению смысла жизни является нахождение его «таинственного устройства», «абсолютного горизонта» – иначе свою идентичность подтвердить невозможно. В приложении усилий именно в этом направлении и состоит для Гавела «экзистенциальная революция», неотъемлемая от особой формы «единения», характеризующегося «любовью, добротой, состраданием, толерантностью, взаимопониманием, самообладанием, солидарностью, дружбой»[576].

Гавел одержал важную личную победу, когда наконец внутренне справился со своей «провинностью» пятилетней давности: уступкой, сделанной им тогда следователям. В трех из его «Писем Ольге», № 137–139, – безусловно, самым волнующим и трогательным не только в этом сборнике, но и, возможно, во всей истории эпистолярного жанра – он обращается к проблеме трансцендентального горизонта моральной ответственности, приводя в пример человека, оплачивающего проезд в пустом трамвае. Во втором письме он заново рассматривает свой пятилетней давности проступок, но уже именно под этим углом зрения. Он возвращается к «темнейшему периоду своей жизни», к годам «тихого отчаяния, самоедства, стыда, ощущения внутреннего посрамления, упреков и тупых вопросов»[577]. Он заново погружается в глубины болезненного самопознания и сожалеет об отдельных чертах своего характера, которые создавали ему проблемы и в иных обстоятельствах, таких как «неподобающая доверчивость, вежливость, глупая вера в добрые намерения моих противников, вечная неуверенность в себе, стремление находить с каждым общий язык, желание постоянно защищать себя и объяснять свои действия»[578]. Ни один из этих грехов нельзя назвать серьезным, однако вкупе они пробивали бреши в его броне, и многие из его противников научились видеть и использовать их.

Вывод, к которому Гавел приходит после пятилетнего самоанализа, одновременно поразительно прост и поразительно сложен, но в конце концов именно он позволил узнику вынести все душевные муки и справиться с чувством стыда. Вместо того чтобы продолжать поиски глубинных психологических объяснений и зарываться в детали, выясняя, как и что было на самом деле сказано или не сказано, написано или не написано, что в данных обстоятельствах говорить было можно, а что нельзя, и какая конкретно из особенностей собственной натуры заставила его сделать неверный выбор, он отнесся к допущенным промахам как к части себя, своего я, и принял их: «Отвечать за свои успехи легко. А вот взять на себя ответственность за свои неудачи, взять полностью и безоговорочно, признать их сугубо своими, такими, которые нельзя переложить ни на кого другого <…> чертовски трудно! Но только так можно проложить путь <…> к новому, лучшему и более глубокому познанию самого себя, к обновленной суверенности, к тому, чтобы стать себе хозяином, к радикально новому взгляду на таинственную значительность неявной цели собственного существования и на его трансцендентальность. И лишь подобное внутреннее понимание, осознание способно привести к тому, что можно назвать истинным “душевным покоем”, к наивысшей радости, к настоящей осмысленности, к нескончаемой “радости бытия”. Если человек способен пройти этим путем, то все бытовые лишения перестанут быть лишениями и обернутся тем, что христиане называют милостью»[579].

Где-то в этой точке Гавел, хотя времени у него было вдоволь, явно решил, что забрался настолько далеко, насколько ему позволяли обстоятельства. В его письмах нельзя найти никаких потрясающих откровений, никаких призывов следовать за ним. Напротив, он предостерегает: «Всегда заново, всегда изначально и всегда одинаково проницательно каждое осмысляющее себя общество должно соразмерять свои действия с поставленной целью, должно снова и снова проверять, не терроризирует ли оно само себя и не фантазирует ли на собственный счет, обманывая и себя, и весь мир своей раз и навсегда увековеченной правдой»[580]. Заканчивает Гавел это послание в духе стоиков: «[Мои рассуждения] говорят о проигрыше, потому что я не открыл и не провозгласил ничего такого, что не было бы уже давно открыто и не было бы стократ лучше выражено, – но все же это и победа: если на то пошло, они подтащили меня хотя бы <…> к тому, что теперь мне значительно лучше, чем тогда, когда я их начинал. Как ни странно, сейчас я, кажется, более счастлив, чем за все последнее время»[581]. В следующем письме он возвращается к теме витаминов, собственной депрессии, «Огню на Луне» Нормана Мейлера и к ожиданиям, связанным с будущим визитом к нему Ольги[582].

Неизвестно, много ли мучений доставляло цензорам разгадывание писем Гавела, однако они не могли не понять, что написаны они, безусловно, человеком несломленным. Кроме того, они должны были осознавать, что за время, оставшееся узнику до конца тюремного срока, сломать его они уже не успеют. Вдобавок они, точнее, их начальство, не упускали из виду и то обстоятельство, что, пока Гавел находился за решеткой, его известность росла, а международный резонанс, связанный с его арестом, все ширился. Даже доходы от его произведений, в середине семидесятых годов уменьшившиеся, сейчас заметно выросли. Когда до конца срока ему оставалось чуть меньше года (он просил приостановить отбытие им наказания, чтобы прооперировать наросты на локтях), в конце туннеля для него забрезжил свет. Гавел подготовил детальный сценарий первых нескольких дней на воле, начинавшийся с интимного домашнего ужина с Ольгой: коктейль из омаров, свиные отбивные с жареной картошкой и соусом тартар, ореховый пирог (на сладкое), аперитив, вино, коньяк и сигара. «Потом меня, скорее всего (хоть я и буду есть и пить очень мало), всем этим вырвет», – добавляет он рассудительно[583]. На следующий день – а поскольку это было воскресенье, мы можем лишь догадываться о закулисной стороне всей истории – его посещает майор Ржига, с которым Гавел уже встречался прежде, вместе с еще одним представителем ГБ. В течение трех часов они пытаются убедить его написать президенту прошение о помиловании, намекая, что ему пойдут навстречу[584]. Гавел от предложения отказался, но оно наверняка придало ему уверенности, потому что он уже знал, что бой им выигран.

Но – пришлось подождать. Впервые за долгое время он начал было надеяться, что ему не придется отмечать очередную годовщину ареста за решеткой, однако эти надежды испарились, когда врач заявил, что болезненные наросты на локтях Гавела не требуют операции, а майор Ржига куда-то исчез. Рождественские праздники Вацлав провел в мрачном настроении.

Двадцать третьего января 1983 года у него резко подскочила температура, и он промучился две ночи, трясясь от озноба так, что койка ходила ходуном; все тело у него болело. Он готовился к смерти и хотел написать Ольге прощальное письмо, но у него не хватило на это сил. Антибиотики были назначены слишком поздно, так что его пришлось перевести в пражскую тюремную больницу. Врачи поставили диагноз: пневмония с обильным выделением слизи; подозрение на пиелонефрит[585].

Когда Гавел в письме от 30 января 1983 года описал свои симптомы, уже нисколько не заботясь о внимании цензоров, Ольга и Иван тут же начали действовать: они наседали на врачей и тюремное начальство и отсылали вести о случившемся за границу. Инициативный Павел Когоут организовал на скорую руку кампанию за освобождение Вацлава Гавела, жизнь которого оказалась под угрозой. Было составлено обращение к чехословацкому правительству.

В сопроводительном документе о переводе Гавела из тюрьмы в Борах в пражскую больницу при следственной тюрьме Панкрац есть строгое указание: «После окончания лечения верните обратно!», как если бы кто-то просто отправлял почтой посылку[586]. Но это было всего лишь отражением заветного желания его тюремщиков. Мысль о том, что их самый известный заключенный умрет, можно сказать, прямо у них на руках, всполошила власти настолько, что они сдались, даже несмотря на то, что жизнь Гавела была уже вне опасности. Благодаря сильной комбинации антибиотиков он «перестал ходить, как прямоугольная старушка»[587] и окреп настолько, что в самом последнем письме из тюрьмы рассуждает о невротических представлениях некоторых своих друзей, будто нужно, чтобы всегда что-то происходило, и упоминает свежий сон о бесподобно сексуальной Анне – что, разумеется, наверняка весьма порадовало Ольгу. Когда вечером 7 февраля в его палату ворвалась толпа врачей, медсестер, надзирателей и чиновников из тюремного управления, желавших сообщить ему, что отбытие им наказания досрочно прекращено, он чувствовал себя в уютной тюремной больнице так хорошо, что попросил оставить его там еще на одну ночь. Но в этом Гавелу – как, собственно, всегда – было отказано, и его срочно доставили в обычную городскую больницу. После 1351 дня заключения он был свободен.

Наконец-то свободен

Арестант, выброшенный из тюрьмы и превратившийся в пациента, оказался в одной из самых маленьких пражских больниц, Под Петршином, в бывшей больнице Милосердных сестер святого Карла Борромейского. Но сестры, изгнанные оттуда коммунистами, позаботиться о нем не могли – во всяком случае, на данном этапе. 4 марта 1983 года Гавела наконец выпустили в опасный внешний мир. Разумеется, свое возвращение в «цивильную» жизнь он тщательно распланировал, но очень скоро ему пришлось признать, что его ошеломили «информационный взрыв, витрины, половодье любви»[588] и целый ряд других проблем. Никакой спокойной встречи с Ольгой и интимного ужина с бутылкой вина, о чем он мечтал в заключении, не получилось: на вечеринку в честь его освобождения в их доме собрались сто шестьдесят человек. Они принесли в подарок вино и крепкий алкоголь, а также самиздатские книжки, накопившиеся за последние четыре года. Для него это было слишком. Он боялся и ходить один по улице, и оставаться в одиночестве дома. Он чувствовал себя совершенно оторвавшимся от корней и не способным распоряжаться собственной жизнью – именно это было для него самым мучительным, гораздо более мучительным, чем для большинства людей.

Однако он все же был в состоянии выбирать приоритеты. Для начала следовало вернуть долги. В первом же после освобождения интервью, которое Гавел дал Антуану Спиру для газеты «Монд», некоторые вопросы он инициировал сам – чтобы иметь возможность поблагодарить за неустанную поддержку множество организаций («Amnesty International», французскую A.I.D.A.) и отдельных людей, в том числе Сэмюэля Беккета, Курта Воннегута, Ива Монтана, Артура Миллера, Фридриха Дюрренматта, Тома Стоппарда, Зигфрида Ленца, Гарольда Пинтера, Симону Синьоре, Гюнтера Грасса, Джозефа Паппа, Бернта Энгельмана, Сола Беллоу, Генриха Бёлля и Леонарда Бернстайна. Получилось нечто вроде «Кто есть кто» в театре и литературе. Он не мог поблагодарить сразу всех, кто выражал ему свою поддержку, но выделил польский Комитет общественной самообороны, члены которого тоже преследовались властями, были интернированы и находились в розыске после путча Ярузельского. Гавел написал письмо Сэмюэлю Беккету, назвав его «божеством на небесах духа»[589] и поблагодарив за посвящение пьесы «Катастрофа», которую сыграли – или, по мнению Беккета, «изуродовали» – на Авиньонском театральном фестивале в 1982 году.

Гавел хотел как можно быстрее вернуться за письменный стол, но никак не мог отыскать подходящий сюжет; он мечтал об универсальной теме, например, о фаустовском мотиве, давно уже звучавшем в его душе. Чтобы освободить больше времени и сосредоточиться на писательском труде, он намеревался постепенно ограничить свою деятельность в «Хартии»[590]. Естественно, все вышло несколько иначе.

Гавел написал короткий скетч – по просьбе Франтишека Яноуха, эмигрировавшего в Швецию физика-ядерщика, который состоял с ним в переписке и хотел получить от него какую-нибудь пьесу, чтобы сыграть ее на осеннем вечере в поддержку арестованных диссидентов; возможно, Яноух ощутил то душевное беспокойство, которое грозило полностью поглотить только что обретшего свободу Гавела. «Проблема»[591], написанная «за два часа» где-то в конце апреля – начале мая 1983 года, демонстрирует немалый талант Гавела как автора малых форм: это драматическая миниатюра о жестокой атаке заключенных на узника-новичка, которого ни просьбами, ни угрозами не удается склонить к тому, чтобы подчиниться заведенным в тюрьме порядкам. В конце концов сокамерники осознают, что не слушается он только потому, что не знает их языка, но – уже слишком поздно. Эта экзистенциальная история о «непохожести» напоминает рассказ Гавела «Азимут» примерно двадцатилетней давности[592]. Разумеется, работа над «Проблемой» стала для него еще и способом борьбы с ночными кошмарами.

С ним случилось нечто вроде раздвоения личности. С одной стороны, физически это был прежний Гавел, сражающийся со своим писательством, со здоровьем, преследованием властей и целым рядом личных дилемм, но с другой – кто-то, завладевший телом «воображаемого меня, отягощенного бесчисленным множеством Миссий, Задач и Ожиданий»[593].

Ощущение утраты контроля над миром нескончаемых возможностей, столь отличным от застегнутого на все пуговицы мира за решеткой, не ограничивалось раздумьями о планах на очередной новый день. С одной стороны, он возобновил отношения с Анной Когоутовой, с другой – завязал новые – с Иткой Воднянской, психотерапевтом, которую видел в последний вечер перед своим арестом. Итка была сильной личностью и, как и любой человек ее профессии, отчасти манипулятором, так что очень скоро ей удалось одержать над своей соперницей моральную победу. Будучи более заурядной, чем Анна, она, тем не менее, лучше нее умела удовлетворить сильную потребность Гавела в самоанализе и материнской опеке. С его стороны это была настоящая любовь, хотя он и не отдавался ей целиком. Даже в отношениях с самыми близкими женщинами Гавел защищал свою идентичность так же ревностно, как и в отношениях с ненавистной ему госбезопасностью, тюремными надзирателями или – позднее, уже во времена президентства – с толпами своих поклонников.

Выяснилось, к огромному изумлению Вацлава, что он не единственный, кто нашел родственную душу. Пока он был в тюрьме, Ольга сблизилась с Яном Кашпаром, холостым, симпатичным и на двадцать один год моложе ее рабочим сцены, одним из актеров исторического представления «Оперы нищих». Когда она сообщила об этом своему мужу, объявив их жизнь в качестве сексуальных партнеров законченной, хотя и не предлагая развестись, Гавел не нашел в себе сил с этим смириться[594]. Его прежние эксклюзивные права на Ольгу, на ее любовь и преданность внезапно оказались под угрозой. Разумеется, она, в свою очередь, могла бы сказать то же самое – хотя и с обратным знаком. Мировоззрение Гавела, в отличие от мировоззрения Ольги, исключало возможность неверности ему со стороны близких людей – и потому сильно захандрил. Он являлся предметом одновременных собственнических притязаний сразу трех женщин (у Итки был маленький сын, у Анны – две взрослеющие дочери, а у Ольги – Ян), и превращаться при этом – из-за четырех лет, проведенных за решеткой, – еще и в нечто вроде общенациональной институции было для него делом непредставимым. Согласно нескольким свидетельствам, он не просто растерялся, а погрузился в глубокую депрессию[595].

Этот сложный клубок личных обязательств, сексуальных страстей и моральных проблем он не мог распутать долгие годы. В 1984 году Итка забеременела и написала Ольге письмо, где рассказала о случившемся, уверяя, что очень любит ее мужа. Гавел вернулся от Ольги с известием, что развод она давать отказывается, а предлагает ménage à trois.