У Вацлава и Ольги детей не было, и никто из них не знал, почему. Многие, основываясь на брошенных им вскользь замечаниях, полагали, что он был бесплоден. То, что он брал вину на себя, было для него типичным, но это явно не соответствовало действительности, причем не только в данном конкретном случае. Однако мысль о бездетности угнетала его. В письме Ольге из тюрьмы он описывает свой сон: после шестнадцатимесячной беременности она родила двойню «от какого-то американского профессора. Меня абсолютно не волновал этот самый профессор, но я злился, что дети не мои»[596]. К перспективе стать отцом он явно относился серьезно.
Гавел думал о разводе, но решиться на него не мог. Он вынудил Ольгу расстаться с Яном, но сам оставить Итку не сумел. Та, в ужасе от того, что ей придется растить ребенка одной, сделала аборт. В письме Вацлаву она назвала его слабым и нерешительным. Ольга же упрекала мужа за то, что он не выполнил свою часть их договоренности. Вся ситуация крайне напоминала сцену из какой-нибудь его комедии абсурда – если не принимать во внимание тот факт, что жизнь всех действующих лиц была совершенно невыносимой. Как всегда, когда он не знал, что делать, он сел к пишущей машинке, чтобы разобраться с проблемами.
На звание самой депрессивной гавеловской пьесы претендует сразу несколько кандидаток. Если тягостная атмосфера «Гостиницы в горах» имеет свои истоки в экзистенциальном вакууме, то Largo desolato (1984), эта посвященная Тому Стоппарду «музыкальная медитация» о бремени человеческого существования, является порождением экзистенциального ужаса. Леопольд Копршива, интеллектуал-нонконформист, над которым нависла угроза ареста из-за его эссе, – это едва замаскированное alter ego Вацлава Гавела. Он бродит по своей квартире, поминутно заглядывает в дверной глазок, встречается сначала с двумя незнакомыми поклонниками, которые убеждают его придать эссе побольше веса, совершив некое решительное деяние, потом – с близким другом, передающим ему опасения неопределенного круга приятелей (мол, он перестал быть центральной фигурой и сделался тенью самого себя), затем – со своей любовницей Люси, которая корит его за неумение проявить в их отношениях свои истинные чувства… Пожалуй, наименее пугающим из всех персонажей оказывается многолетняя партнерша Леопольда, которая приходит домой только для того, чтобы принести что-то к ужину, а потом сразу исчезает – ее ждет друг.
К моменту, когда наконец раздается звонок в дверь и появляются двое «парней», Леопольд уже полностью готов к неизбежному. Он даже надеется на них – как на своеобразное решение сложной проблемы, но вместо того, чтобы арестовать его, посетители предлагают ему сделку. Если он отречется от себя – Леопольда Копршивы, автора злосчастного эссе, то преступление будет приписано неизвестному лицу. Леопольд чувствует сильное искушение согласиться, однако, осознавая всю сомнительность предложения, просит время на раздумье.
Во второй части пьесы, являющейся зеркальным отражением первой, к Леопольду вновь приходят поклонники, подталкивающие его совершить решительный поступок, партнерша приносит очередной ужин и уходит с другом на бал, а Люси заменяет ее юный двойник Маргарита, которая мечтает предложить Леопольду свою чистую идеальную любовь и тем самым выручить его из беды. Когда «парни» опять звонят в дверь, Леопольд понимает, что с него хватит. Он кладет в чемоданчик личные вещи и встречает посетителей словами, что ничего не подпишет – пускай даже это будет стоить ему свободы. Однако, к его изумлению, выясняется, что арест пока откладывается: власти никак не могут отыскать истинного виновника преступления. Леопольду отказано в единственном способе подтвердить собственную идентичность, а именно – в тюремном заключении. Он приговорен к тому, чтобы бесконечно блуждать по квартире и заглядывать в дверной глазок.
Шизофреническое ощущение, преследовавшее Гавела с самого момента выхода на свободу, красной нитью проходит через всю пьесу и, в частности, через образ главного героя. «Леопольд – это своего рода герой и
Возможно, потому, что боль еще слишком остра, возможно, потому, что, в отличие от других пьес Гавела, персонажи напоминают реальных людей – самого Гавела, Ольгу, Анну Когоутову и новую подругу, Итку Воднянскую, – пьеса «не выстрелила» так хорошо, как могла бы. Гавел, умеющий филигранно двигать по сцене свои амебоподобные фигурки, оказывается бессилен, когда пытается создать персонаж, у которого и правда есть психология. В авторских примечаниях к пьесе он даже признается, что все ее герои говорят на его языке. На самом деле все они – это
Если Гавел немного, но все же надеялся, что его, как и героя пьесы, опять упекут в тюрьму и, соответственно, проблемы разрешатся сами собой, без его участия, то надежды эти оказались напрасными. Ему позволили вариться в собственном соку, и ситуация для властей сложилась, пожалуй, даже благоприятная, поскольку в рапортах сотрудников сообщалась масса пикантных подробностей о жизни Гавела. Каждый его шаг отслеживался, все свидания фиксировались в отчетах – так же, как его ночевки вне дома и встречи в Градечке с женщинами (с одной или сразу с двумя). И хотя Ольга Итку явно недолюбливала, она часто приглашала ее вместе с сыном Томашем в Градечек – судя по всему, из добрых побуждений, потому что разведенная молодая врач с маленьким сыном была «бедна как церковная мышь». Для драматурга же подобная ситуация создавала целый ряд любопытных проблем – к примеру, кто где сидит за ужином. В отсутствие Ольги во главе стола сидела Итка. Вокруг стола собиралось немало суперинтеллектуалов, в частности, участники одного из инициированных Иваном летних заседаний Кампадемии – группы философов, куда входили Радим Палоуш, его сын Мартин, физик-ядерщик Павел Братинка, биолог Зденек Нойбауэр и Даниэл Кроупа (Томаш Галик тоже принимал участие в деятельности группы, но никогда не бывал в Градечке). Вацлав был почетным членом. Однажды Гавел заставил Итку во время очередной такой встречи надеть вечернее белое платье и спуститься к ужину по лестнице под аккомпанемент исполняемой семью философами песенки «Хо-хо, хо-хо, гномы, в поход…» Меню ужина было озаглавлено «Белоснежка и семь гномов». На самом деле они больше напоминали хоббитов (тетралогия Толкиена входила в число их культовых книг).
В 1986 году Гавел предпринял очередную попытку как-то упорядочить свои отношения и пригласил всех трех женщин в «Монастырский винный погребок»; самая уступчивая из них, Анна, к тому времени начала уже потихоньку исчезать с горизонта. Ольга оставалась, но характер их отношений заметно изменился. Одновременно со всеми этими переменами на личном фронте Гавел постепенно превращался из преследуемого аутсайдера в преследуемую знаменитость. В тот вечер в «Монастырском» Итка не могла не отметить контраст между двумя седовласыми – но по-прежнему красивыми – дамами и собой – прелестной и обольстительной блондинкой. Но она, конечно же, не предполагала, что тогда было положено начало повторяющейся модели[599].
Роман с Иткой привел к тому, что разыгралась настоящая комедия положений. В августе 1985 года Гавел решил показаться с ней «на людях» и познакомить ее с друзьями, разбросанными по всей стране. С присущей ему дотошностью он детально распланировал все их путешествие, обмениваясь многочисленными письмами с людьми, с которыми намеревался встретиться, и при этом абсолютно точно зная, что любое его послание прочитает не одна пара глаз. Его не выпускали из виду с того самого момента, как он с Иткой сел в свой новенький серебристый «гольф». В первом же пункте назначения – в Северной Чехии, на козьей ферме левака-диссидента Ладислава Лиса – его задержали, препроводили обратно в Прагу и без предъявления обвинения двое суток продержали за решеткой (ровно столько, сколько позволял закон). После этого он возвратился к Лису, и они с Иткой продолжили свое путешествие. Со шпиками Гавел затевал разговоры о том, что слежка бессмысленна, и даже пытался предложить им, ради сбережения сил, вариант со своим возвращением домой – от этого всем, мол, станет легче. Однако те, со своей стороны, уверяли, что не имеют ничего против того, чтобы он с подругой ездил по летней стране и навещал друзей. Под бдительным присмотром стражей порядка, которые передавали своих подопечных друг другу, как в какой-нибудь прекрасно организованной эстафете, любовники смогли посетить актрису Власту Храмостову и ее мужа кинооператора Станислава Милоту на северо-востоке Чехии, католического активиста Аугустина Навратила в Оломоуце и известного путешественника Мирослава Зикмунда – в Злине. В самом последнем пункте путешествия, Братиславе, где жил отказавшийся от своих прежних марксистских взглядов философ Мирослав Кусый, один из шести словацких подписантов «Хартии-77», их задержали, когда они переодевались к ужину; дом Кусого обыскали. Спустя примерно сорок часов, проведенных в камере, Гавела отпустили с наказом в течение ближайших двадцати лет в Братиславе не появляться. Итку Воднянскую в вечернем платье (ее вещи были заперты в серебристом «фольксвагене») отвезли на вокзал и усадили в пражский поезд. Так что путешествие вышло запоминающимся; правда, Гавел и Итка надеялись на иные воспоминания. По прикидкам Гавела, ими занимались в общей сложности три сотни полицейских, принимавших участие в операции[600].
Когда будущим летом они опять отправились в поездку, Гавел был уже более осторожен и не раскрывал в письмах своих планов, а также не посещал друзей. Паре удалось провести спокойную неделю в Словакии – среди лесов горного массива Фатра, в домике на склоне вершины Мала Розсутка.
Если у читателя сложилось впечатление, будто Гавел первые два года после освобождения занимался исключительно решением всяких сложных вопросов – вернее, сложным решением вопросов, – касающихся его любовной жизни, то впечатление это абсолютно неверное. Как только ему удалось оправиться от шока, вызванного обретением свободы и осознанием переменчивости жизни, в том числе и личной, он, подстегиваемый чувством долга и своим новым положением некоронованного лидера оппозиции, вернулся к общественной деятельности. Однако его роль теперь изменилась. До своего тюремного заключения он всячески настаивал на коллективном духе «Хартии» и делил ответственность с другими подписантами, но сейчас, когда его одолевали просьбами об интервью и засыпали знаками внимания (что ему очень льстило), он осмелел и решился говорить от своего имени, играя роль «эпицентра и витрины» всего диссидентского движения[601]. Разумеется, далеко не всем в этом на удивление разномастном собрании людей, где были и революционеры-троцкисты, и реформаторы периода Пражской весны, и либеральные мыслители, и католические философы, приходились по душе высказанные им соображения, а некоторым, возможно, не нравилось его новое привилегированное положение. Но было бы трагической ошибкой полагать, что после своего освобождения Гавел отринул «принципиальные вещи», стремясь «несколько вознестись над диссидентской повседневностью»[602].
Это правда, что после первых месяцев горячечной активности Гавел, теперь проводивший в Праге гораздо меньше времени, чуть отступил в тень. Правда и то, что тюрьма научила его закрытости и самосохранению, этих качеств ему прежде недоставало. Однако он с огромной энергией занимался как раз повседневными делами диссидентского движения, причем даже с большей, чем прежде, дисциплинированностью. Но теперь значительная часть его деятельности касалась заграницы. Он отдавал себе отчет в том, что именно западными протестами против его ареста объяснялось и нейтральное, а иногда даже благожелательное, отношение к нему тюремного начальства, и его освобождение; когда же он узнал, что «Хартия» в его отсутствие оказалась на грани распада, то четко понял: его сражение не имеет большого будущего без выхода на международную арену. И он принялся работать в этом направлении.
Его стремление поддерживал целый ряд отдельных личностей и групп, помогавших ему и другим диссидентам сопротивляться удушливой атмосфере изоляции, царившей в «гетто нормализации». Благодаря, в частности, деятельности Уильяма Луерса, американского посла в Праге с 1983 по 1986 год, его супруги Венди и нескольких их коллег-дипломатов из США и других государств «Хартия-77» и чехословацкая интеллектуальная оппозиция в целом никогда не были полностью отрезаны от культурной и политической среды стран, расположенных за железным занавесом. Одним из факторов, делавших жизнь в Чехословакии тех времен если не более простой, то хотя бы более сносной, была возможность посещать роскошную резиденцию американского посла в Праге и встречи с Куртом Воннегутом, Уильямом Стайроном и его женой Роуз, Эдвардом Олби, Джоном Апдайком[603], Филипом Ротом[604] и многими другими[605]. Все эти встречи требовали от организаторов поистине гениальных ухищрений, поскольку чехословацкие государственные деятели, которых посол вынужден был также приглашать в свою резиденцию, отказывались находиться в одном помещении с «самозванцами и банкротами». Они даже не хотели делить с ними один сад. Во время празднования американского Дня независимости в Праге в 1985 году заместителю чехословацкого министра иностранных дел Яромиру Иоганесу, представлявшему в тот солнечный день коммунистическое правительство, хватило одной минуты, чтобы, заметив среди толпившихся на газоне гостей Вацлава Гавела, со словами «Он здесь!» ретироваться, прихватив с собой остальных чиновников своего министерства[606]. Когда три месяца спустя в Прагу приехал Эдвард Олби со своим спектаклем по сборнику рассказов Сэма Шепарда «Ястребиный месяц» в исполнении труппы Венского Английского театра, в пражский Театральный институт, расположенный на улице Целетная, где должно было состояться представление, пропускали лишь тех, кто был включен в специальный список и кто, как предполагалось, обладал иммунитетом против заразы, содержащейся в поэтическом тексте, проникнутом культурой американских индейцев. В списке не оказалось не только Вацлава Гавела, но и самого Олби. И только когда американские дипломаты объяснили, что спектакль на грани срыва, охранители чистоты культуры смягчились. До сих пор люди, присутствовавшие на том спектакле, не могут договориться между собой, сумел или нет Гавел – пусть и к концу представления – проникнуть внутрь. Но он точно был на состоявшемся потом ужине – что одновременно испугало и обрадовало театральных чиновников, многие из которых вовсе не были такими уж твердокаменными партийцами[607].
О Гавеле как об авторе постоянно заботились его друг Клаус Юнкер и издательство «Ровольт Ферлаг». Благодаря связям со знаменитым венским «Бургтеатром» и хорошим отношениям с его художественным руководителем Ахимом Беннингом, подкрепленным еще и тем, что в Вене жили Когоут и Ландовский, плоды его работы как драматурга не пропадали втуне. Кроме того, это давало постоянный источник дохода. У других хартистов дела обстояли значительно хуже: они добывали скудное пропитание, став разнорабочими, причем многие из них должны были заботиться о куда более многочисленных семьях. Вдобавок становилось чем дальше, тем понятнее, что масштаб оппозиционной деятельности, заключавшейся в основном в распространении машинописных самиздатских публикаций, распечатанных под копирку, без дополнительных источников финансирования и элементарной канцелярской техники останется весьма ограниченным.
Гавел по-прежнему находился под надзором и справедливо полагал, что его почта люстрируется, а телефонные разговоры прослушиваются. Для регулярной связи с Западом требовались надежные и безопасные каналы. Секретность была очень важна. Быть застигнутым при передаче за рубеж текстов или пленки с высказанным собственным мнением означало, что человека ждут крупные неприятности: серьезное предупреждение, а то и год или два за решеткой. Передавать деньги или технику было еще опаснее – это легко квалифицировалось как шпионаж, и виновным, особенно тем, кто, подобно Гавелу, считались бы теперь рецидивистами, грозил десятилетний тюремный срок.
Усилия, приложенные ради решения этой проблемы, стали очередным проявлением смелости, сообразительности, взаимного доверия и прочных межчеловеческих отношений. Началось все за несколько лет до возвращения Гавела из заключения. В центре истории стояла маленькая энергичная женщина – социолог Иржина Шиклова, бывшая коммунистка, а ныне хартистка, проведшая, как и Гавел, в начале восьмидесятых годов некоторое время в тюрьме за незаконную переправку диссидентских рукописей из Чехословакии и их же, но уже в печатном виде, обратно. После выхода из тюрьмы Шиклова, использовавшая раньше в качестве курьеров западных туристов, стала умнее и подружилась с несколькими западными дипломатами, которые – кто с ведома своих правительств, а кто и без оного – использовали свое положение для двусторонней доставки писем, книг и прочего. В то время, когда этими контрабандистскими путями пользовался и Вацлав Гавел, забота о них лежала на плечах шведского культурного атташе Петера Тейлера (псевдоним Васко да Гама)[608], немецкого дипломата Вольфганга Шера (после отъезда из Праги в 1986 году его сменили Петер Мецгер и Иоахим Брусс), а также канадского дипломата Петера Бейкуэлла[609]. Обычно почту Гавела передавала Шикловой Дагмар Гавлова-Илковичова, вторая жена брата Ивана. Самую рискованную часть операции брала на себя сама Шиклова, передававшая дипломатам корреспонденцию Гавела вместе с письмами других диссидентов.
Наиболее активную переписку после выхода из заключения Гавел вел с двумя людьми. Один, Франтишек Яноух, живший в Швеции, был физиком-ядерщиком, второй, историк Вилем Пречан, проживал в Германии. Оба прежде состояли в компартии, но присоединились к оппозиции и вынужденно оказались в эмиграции. Оба сыграли выдающуюся роль в «выживании» диссидентской литературы и «Хартии» как носителя живого слова и организованной силы, а также в распространении ее идей. Яноух основал «Фонд Хартии-77», со временем превратившийся в основное место сбора финансовых средств для поддержки чехословацкого диссидентского движения. Пречан вместе с другими писателями и интеллектуалами занимался сбором, архивированием, распространением и пропагандой самиздатской литературы. Из этой неформальной деятельности, известной сначала как «Отечественное предприятие», постепенно вырос Чехословацкий центр документации независимой литературы – со своими уставом, правлением, статусом некоммерческой организации и настолько обширными библиотекой и архивом диссидентских трудов, насколько позволяли тогда обстоятельства. Все это частично финансировал, а с 1986 года также и хранил в своем замке в баварском Шайнфельде чешский эмигрант-аристократ Карел Шварценберг.
В самый малоизученный и закрытый от посторонних глаз период своей диссидентской деятельности Гавел за пять лет обменялся с обоими корреспондентами примерно пятью сотнями писем и провел с ними десятки телефонных разговоров. Какие-то из них касались быстро нараставшего объема международных текущих дел и церемоний получения различных наград и почетных званий, которые присуждались Гавелу, но которые он не мог принять лично из-за опасений, что его не впустят обратно в страну, даже если и разрешат выезд, а также переводов, интервью и деталей различных публикаций. Однако основная часть этих переговоров и обсуждений показывает нам Гавела в непривычном свете, а именно – как фактического спонсора оппозиции. Важная роль, несомненно, принадлежала практичному Яноуху, который еще в декабре 1978 года зарегистрировал шведский «Фонд Хартии-77» в качестве инструмента для получения финансовой поддержки диссидентов и дальнейшей передачи денег на нужды движения. Первый взнос в размере 15 000 шведских крон[610] поступил от шведского фонда Monismanien, распределяющего одноименную денежную премию[611]. Ежегодная сумма, передаваемая «Фондом Хартии» в Чехословакию, возросла с примерно 100 000 шведских крон в 1979 году до более полумиллиона крон десять лет спустя[612]. Фонд открыл филиалы в Норвегии и США. Деньги приходили от целого ряда культурных и благотворительных организаций и от частных лиц в Европе и Соединенных Штатах, включая таких крупных дарителей, как Фонд Форда или Фонд Сороса «Открытое общество» (последний жертвовал самые большие суммы).
Так что основная сложность заключалась не в поиске финансовых средств, а в том, как доставить их по назначению. В коммунистической Чехословакии хождение мировых валют было очень ограниченным и находилось под строжайшим контролем, так что незаконное владение валютой грозило административным и уголовным преследованием. Поэтому переправлять тайными каналами через границу крупные денежные суммы было делом крайне рискованным – к этому прибегали лишь в случаях острой необходимости. Но можно было легально отправлять деньги в качестве подарка или какой-либо выплаты (например, гонорара) через официальный банк – с тем, чтобы потом поменять их на тузексовские боны, эту полуконвертируемую валюту, которая тратилась в специализированных магазинах или выгодно обменивалась на черном рынке.