Другие сюрпризы были еще более неприятными. Хотя госбезопасность явно больше устраивало, когда Гавел находился в своем деревенском уединении, где за ним было проще следить и изолировать, она в то же время пыталась максимально отравить его жизнь авариями центрального отопления, водопровода и канализации в доме. В результате действия органов оказались не слишком осмысленными. С одной стороны, они пытались (в итоге безуспешно) юридическим путем лишить Гавелов их квартиры в Праге, чтобы вынудить драматурга с женой навсегда осесть в Градечке, а с другой – силились сделать их тамошнюю жизнь невозможной.
Несмотря на все неудобства, Гавел в Градечке, этом своем «экзистенциальном доме», чувствовал себя в большей безопасности. Он делал разнообразные домашние дела, ухаживал за садом и готовил ужин. Тем самым он сохранял некоторый контроль над своей жизнью. В деревне у него не было стольких отвлекающих факторов, как в Праге. Телефон в Градечке тогда отсутствовал. Оба его жилища теперь находились под надзором госбезопасности, но в Градечке он был не таким обременительным, а может быть, и не таким грозным. Здесь, в отличие от Праги, сотрудники ГБ сидели не прямо перед его дверью, а в «Луноходе» через дорогу, где они, по-видимому, скрашивали свою однообразную службу выпивкой и обществом женщин. Да и вероятность того, что его вдруг увезут на допрос и этим испортят ему весь день, в Градечке была меньше.
В 1978 году в Градечке он написал еще одно сочинение – одноактную пьесу «Протест», в которой одним из двоих главных действующих лиц выступает его alter ego Ванек. Вместе с «Аудиенцией» и «Вернисажем» она составила так называемую «ванековскую трилогию»[504]. Как и предыдущие две пьесы, она опиралась на личный опыт Гавела – на сей раз опыт сбора подписей под различными петициями и протестами в нормализованной Чехословакии. Визави Ванека – тоже писатель и интеллектуал Станек, который, однако, продолжает работать в рамках системы, хотя и сочувствует оппозиции и ее деятельности. Собственно, именно Станек просит Ванека о встрече, чтобы рассказать о деле молодого музыканта (по стечению обстоятельств – друга его дочери), которого режим несправедливо преследует. При этом Станек демонстрирует далеко идущие симпатии к диссидентам, предлагая даже деньги в помощь семьям политзаключенных. Когда же выясняется, что убеждать Ванека нет надобности, что он уже и петицию в поддержку молодого музыканта составил и как раз принес для подписания Станеку, тот в ответ произносит типичный гавеловский монолог и блистательно объясняет Ванеку, почему его подпись наверняка не только бы не помогла, но даже скорее бы повредила. Не скрывая разочарования, Ванек собирается уходить – и в этот момент в действии пьесы происходит еще один перелом. Выясняется, что Станек, возможно, был прав: молодого музыканта только что выпустили из тюрьмы. Если бы Ванек вмешался со своей петицией на несколько дней раньше, режим мог бы почувствовать себя загнанным в угол – и оставил бы парня под стражей.
Хотя Гавел считал «Протест», как и остальные одноактные пьесы, мелочью, этаким развлечением в духе Джона Грина, само это произведение показывает, насколько глубоко он сознавал не только нравственнную значимость и правоту его с единомышленниками деятельности, но и неизбежно характеризующую ее противоречивость, обусловленную отсутствием прямой причинной связи нравственного поступка с его последствиями. В реальном мире нравственный поступок мог оказать негативное влияние – точно так же, как бездействие могло обернуться положительным результатом. Ничто никогда не бывает простым и однозначным. Этот вывод оградил Гавела и других (хотя и не всех) хартистов от самодовольства, какое присуще столь многим революционным движениям.
Этот же вывод спровоцировал полемику между двоими ближайшими союзниками, друзьями и коллегами по писательскому труду. Начал ее Людвик Вацулик, задавшись вопросом, «достаточно ли я уже созрел для тюрьмы»[505], на который сам же и ответил в том смысле, что человек или должен вести себя так, чтобы такой вопрос перед ним вообще не возникал, или заранее решить, стоит ли его поступок такого риска. С этой дилеммой обоим сподвижникам и их коллегам приходилось сталкиваться постоянно. Отвечая Вацулику[506], Гавел так же, как в пьесе «Протест», возражает, что в мире правового произвола такой вопрос не имеет никакого смысла, так как невозможно предугадать, за что человек попадет в тюрьму или что может защитить его от этого. «В какой-то момент тактически выгоднее посадить Грушу, чтобы напугать этим Вацулика, тогда как в другой момент, наоборот, может быть удобнее посадить Вацулика, чтобы напугать Грушу». Заметка Вацулика, конечно, была написана из лучших побуждений в духе концепций «малых дел» и «элементарной порядочности», освященных именами Т.Г. Масарика и Карела Гавличека Боровского, и Гавел, возможно, несколько преувеличивал, подозревая своего друга в малодушии. Однако к критике Вацулика, к счастью, обошедшейся без серьезных последствий для их дружбы, Гавела побудило нежелание коллеги согласиться с ограничением интеллектуальной свободы даже по собственной воле и его настоятельное требование, чтобы нравственный компас не зависел от чего бы то ни было.
Несмотря на ограниченную возможность передвижения, Гавел нашел время и для шалостей. После «Оперы нищих» он сошелся с Яной Тумовой, которая днем работала продавщицей в книжном магазине, вечером гардеробщицей в пражском театре «Редута», а в выходные становилась актрисой-любительницей. Яна, в «Опере нищих» игравшая Элизабет Пичем, была простой девушкой; кроме прочих знаков внимания, она снабжала Гавела книгами, которые трудно было достать, а Ольга, видимо, терпела их роман, так как ей он не угрожал. Возможно, эта ситуация стала моделью для комического треугольника Пехара, Пехаровой и Милены в «Гостинице в горах»[507]. При этом Гавел уже какое-то время поддерживал достаточно серьезные и страстные отношения с Анной Когоутовой, красивой шатенкой родом из Югославии, бывшей женой его коллеги и друга Павла Когоута. Теперь их обоих связывали не только диссидентские впечатления, множество выпитых бутылок вина, гастрономически замысловатые домашние ужины для членов семьи и друзей, общий герой пьес, но также квартира[508], а – косвенно – и постель.
Подобная рокировка была частым явлением в диссидентской среде. Если она и напоминала тем самым вольнодумное сообщество с взаимным обменом женами, то это происходило исключительно в результате ограниченных контактов с окружающим миром и его сексуальными возможностями. Партнершей Гавела была прежняя жена Павла Когоута; Квета, бывшая жена Ивана Гавела, вышла замуж за Иржи Динстбира; Вера Ироусова, в прошлом жена Магора, была подругой Иржи Немеца, чья будущая бывшая жена Дана была благодарна Ольге Гавловой за то, что та иногда помогала ей заботиться о ком-то из их семерых детей. Глядя со стороны, можно с восхищением или осуждением относиться к той степени свободы и терпимости, которой требовали все эти метаморфозы, но в любом случае примечательно то, что человеческие связи в диссидентских кругах успешно переживали эту карусель, какой наверняка не выдержали бы многие более традиционные дружеские отношения.
Ольге не то чтобы было все равно, что происходит. Она любила мужа и порой могла очень резко продемонстрировать свою ревность. Однако вместе с тем она скорее предпочитала играть «материнскую» роль, сохраняя тем самым некоторый контроль над ситуацией, чем рисковать разрушением брака. Кроме того, Анна ей, по-видимому, искренне нравилась, и случалось, что обе женщины вместе проводили время в Градечке даже в отсутствие Гавела.
Ольга понимала, что ее муж и Анна действительно любят друг друга, что угрожает исключительному характеру ее отношений с Вацлавом, но никогда не ставила это в вину сопернице и держалась с ней по-настоящему уважительно, хотя и несколько напряженно. Точно так же Анна не захотела воспользоваться своим более выигрышным на тот момент положением, чтобы попытаться отбить Вацлава у Ольги. Почти двадцать лет спустя, когда Ольга умирала, Анна написала ему: «Дорогой Вашек! Я страшно рада, что Ольга дома с тобой и Дьюлой[509]. Я вас люблю. Думаю об Ольге и молюсь. Ваша Андула»[510].
Вечером 28 мая 1979 года все трое находились в разных местах: Анна дома, Ольга в Градечке, а Гавел на вечеринке, где в числе прочих гостей был певец Ян Воднянский со своей прелестной женой Иткой, психотерапевтом, которая сразу же приковала к себе взгляды Гавела[511]. Такие взгляды часто вели к более тесному знакомству, но в тот вечер Гавел пребывал в счастливом неведении, не подозревая, что это его последний шанс завязать близкие отношения с противоположным полом почти на четыре последующих года. Сотрудники госбезопасности, которые вышибли дверь его пустой квартиры, думая, что он прячется внутри, разыскивали его потом несколько часов[512] и в конце концов сцапали в квартире Анны. Когда в феврале 1983 года его выпустили, он поспешил в объятия женщины, которую вечером перед арестом видел последней. Правда, это была не Анна, а Итка Воднянская.
Процесс
Начиная с определенной точки, возврат уже невозможен. Этой точки надо достичь.
Двадцать девятого мая 1979 года был вторник, и Гавел отсутствовал дома с предыдущего вечера. Арест был внезапным, но вовсе не неожиданным – судя по синей сумке, в которой лежали четыре рубашки, нижнее белье, туалетные принадлежности, свитер, пижама, тапочки и роман Кена Кизи «Над кукушкиным гнездом», история бунтаря, угрожающего общественному порядку[513].
Гавел не знал, что полиция провела обыск и в Градечке – и обнаружила там одну лишь Ольгу. Тем утром были задержаны остальные шестнадцать членов Комитета защиты противоправно преследуемых. Десять из них оказались в КПЗ по подозрению в подрывной деятельности. Режим явно не шутил. Сразу после ареста Гавела в Градечек приехал автокран и увез Луноход; это свидетельствовало о том, что – во всяком случае, в ближайшее время – вести за Гавелом наружное наблюдение не потребуется.
Это был логичный итог деятельности, которой Гавел занимался на протяжении последних двух лет, и он это хорошо понимал. Он осознавал, что арест – это своеобразный результат его стремления «реабилитироваться», его бурной деятельности, которая, как он догадывался, «скорее всего приведет к аресту»[514]. Кроме того, арест послужил делу разрушения мифа, который поддерживался в том числе и отдельными участниками диссидентского движения, – мифа о том, что среди хартистов есть люди настолько знаменитые, уважаемые, имеющие хорошо налаженные контакты внутри страны и за границей, что им – в отличие от менее известных смутьянов – не грозит риск преследования. Но если Когоут, можно сказать, наслаждался этим чувством безнаказанности, идя на неоправданные риски и при случае даже козыряя перед следователями своим положением неприкасаемого, то Гавел не мог с этим смириться и рассматривал такое состояние дел как очередной пример получения им незаслуженных преимуществ. Чувство вины, вызванное тем, что безвестные, ни в чем не виноватые и аполитичные молодые люди жесточайшим образом, как вредные насекомые, преследуются, в то время как он может жить на свои валютные гонорары, ездить на «мерседесе» и закатывать пышные ужины, было для Гавела одним из поводов обратиться к Когоуту и прочим с идеей, из которой выросла впоследствии «Хартия-77».
И вот теперь он смог на собственном опыте убедиться в том, что миф был именно мифом. Тоталитаризм, который в нужный момент жертвовал собственными преданнейшими и лучшими сторонниками с не меньшей охотой, чем обрекал на смерть своих истинных или мнимых противников, не знал, что такое неприкосновенность. Это правда, что в конце семидесятых годов прошлого столетия режим – в основном из-за чувства самосохранения – приглушил свои худшие инстинкты и научился обращению с такими понятиями, как тираж, доход и денежные выплаты. Судьба и благополучие любого индивида сводились к простой функции – склонность подчиниться, склонность создавать проблемы, популярность внутри страны и за ее пределами. В какой-то мере многое зависело от самого человека, от того, готов ли он соблюдать границы собственной функции или, подобно Гавелу, сознательно переступать их. Однако в политике режима, как говорил Гавел в дискуссии о пределах смелости, присутствовал и элемент случайности, произвольности. Если Гавел оказался под домашним арестом, то Павлу Когоуту разрешили годовое пребывание в венском «Бургтеатре», а вскоре в Вену уехал и Павел Ландовский. Государственная безопасность отлично умела демонстрировать глубинный смысл слова «покинутость».
На улице стояло лето – одно из самых теплых за много десятилетий. В камере Гавела, которую он делил с несколькими заключенными, было очень жарко и душно. Он объявил голодовку, протестуя против своего задержания[515], но быстро понял ее бессмысленность.
У него был еще шанс выйти на свободу. Государственная безопасность осознавала, что процесс над правозащитниками и вынесение им приговора получат огромный международный резонанс, и потому предложила Гавелу, как прежде Когоуту, легкий путь избежать такого развития событий: годовую «театральную стипендию» в Нью-Йорке. Чтобы подчеркнуть всю серьезность этого предложения, сообщил о нем Гавелу лично руководитель отдела Северной Америки МИДа. Такая стипендия и в самом деле существовала и даже являлась предметом переговоров между Государственным департаментом в Вашингтоне и пражским Министерством иностранных дел[516]. Этот спасательный круг обеспечил Милош Форман, а непосредственно бросил его Джо Папп, основатель нью-йоркского «Публичного театра», где в 1968 году состоялась американская премьера «Уведомления». Гавел это предложение выслушал, взвесил, обсудил с Ольгой во время их свидания 5 сентября и – отверг.
Память все сглаживает. В «Заочном допросе» Гавел говорит, что никогда не сожалел о своем отказе от поездки в США[517]. Двадцатью годами позже в интервью[518] он подал приход к нему Ольги в тюрьму и их разговор об этом предложении как нечто несерьезное – во всяком случае, с ее стороны. Согласно Косатику[519], Ольга, хотя и осознававшая разницу в их тогдашнем положении и потому оставившая право решать за мужем, в разговорах с друзьями отзывалась о предложении резко отрицательно. Другим же она говорила, что ненадолго уехать ей бы не повредило[520].
В действительности процесс принятия этого решения был мучительным. Адвокат Гавела Йозеф Лжичарж сообщил своему куратору из ГБ, что с учетом перспективы провести в заключении шесть-семь лет (что было вполне реально) Гавел предпочтет эмигрировать[521]. В дружеском кругу Ольга говорила, что во время одного из свиданий Гавел сказал ей: «Я готов отдать им пять лет своей жизни, но ни днем больше»[522]. Некоторые авторы задаются логичным вопросом, почему приговор, который базировался, главным образом, на соответствующем политическом решении, а не на праве, оказался не слишком суровым, однако достаточно жестким для того, чтобы вынудить драматурга уехать из страны. Тут явно сыграл свою роль элемент проблемы из теории игр «Дилемма заключенного»: режим, естественно, не мог заранее сообщить Гавелу срок его будущего заключения, чтобы тот принял решение, основываясь на этих сведениях. Но и отпустить его наслаждаться жизнью в Нью-Йорке после вынесения серьезного приговора тоже было невозможно.