Книги

Гавел

22
18
20
22
24
26
28
30

Фистула Дорогой пан доктор, правда – не только то, что вы думаете, но и то, почему, кому и при каких обстоятельствах вы это говорите!

Искушение

Весть о смерти Паточки потрясла Гавела. Он винил себя в том, что уговорил философа стать одним из первых трех спикеров «Хартии». Сам он тяжело переносил тюремное заключение. Как у многих людей, оказавшихся в тюрьме впервые, синдром изоляции привел у него к тому, что он стал в некоторой степени зависеть от контакта со своим следователем, жизнерадостным майором ГБ Мирославом Свободой.

Госбезопасность вела наступление на драматурга по двум направлениям. С одной стороны, ему говорили, что дело провалилось, что десятки подписавших отозвали свои подписи и что он в сущности идет ко дну на покинутом всеми корабле. С другой стороны, в соответствии с политическим указанием коммунистического руководства, старавшегося избежать международного осуждения за то, что само по себе подписание «Хартии» не должно преследоваться как уголовное преступление[444], Госбезопасность инкриминировала Гавелу участие – вместе с театральными режиссерами Отой Орнестом и Франтишеком Павличеком и журналистом Иржи Ледерером – в организованной группе, которая ставила своей целью переправлять при помощи иностранных дипломатов документы антигосударственного характера за границу, Павлу Тигриду, главному представителю «империалистических центров» и якобы агенту ЦРУ. Хотя самым серьезным документом, в отправке которого Гавел участвовал, были мемуары Прокопа Дртины, ближайшего сподвижника президента Бенеша, министра юстиции в правительстве, свергнутом в результате коммунистического путча 1948 года, а в пятидесятые годы политзаключенного (то есть не слишком опасный материал). Их тайная передача при содействии западных дипломатов и фамилия адресата служили – по меркам коммунистической юстиции – вполне достаточными доказательствами совершения преступления. Тот факт, что Ледерер и Орнест, как и Тигрид, который, впрочем, крестился, были еврейского происхождения, придавало делу черты «заговора космополитов» – одного из любимых сценариев коммунистических прокуроров.

Гавел понимал, что ему грозит тюрьма, и думал, что это – из-за проигранной битвы. Как видно из его показаний на допросах, следователи – в лучших традициях Кафки – держали его в неведении относительно того, в чем его на самом деле обвиняют: в контрабандной передаче документов, написании письма Гусаку или сыгранной им роли в создании «Хартии-77». Так как перспектива скорого освобождения отдалялась по мере все новых продлений срока предварительного заключения, Гавел начал, может быть, поначалу неосознанно, вести со своими тюремщиками переговоры об условиях выхода на волю. Шестого апреля он в минуту слабости написал прошение на имя прокурора, в котором признавал, что его «продиктованную лучшими побуждениями» инициативу могли намеренно исказить зарубежные средства массовой информации, и обещал, что в случае освобождения «воздержится от политической деятельности» и сосредоточится исключительно на «творческой работе»[445].

Гебисты заглотили эту уступку и ожидали следующих, давая понять своему узнику, что его прошение «серьезно изучается» и они им могут «воспользоваться в политических целях»[446]. Двадцать второго апреля Гавел был уже в таком отчаянном состоянии, что повторил свои обещания, добавив обязательство, что в будущем не намерен «участвовать в какой-либо организационной деятельности, быть вдохновителем или организатором коллективных акций и публичных выступлений или выступать от имени других лиц (например, как спикер “Хартии-77”)»[447].

Сразу его не отпустили, а, продлив предварительное заключение, отправили обратно в камеру, чтобы у него было время обдумать, что его ждет. В то время он уже знал, что его освободят (иначе его уступки были бы ни к чему), но также отдавал себе отчет в том, что это ему дорого обойдется, когда его обещания будут обнародованы (его освобождение не имело бы никакого смысла, если бы власти этого не сделали). В беседах со следователями он отчаянно старался найти какой-то выход из положения, при этом понимая, что выхода нет.

Его мрачные предчувствия сбылись на следующий день после 20 мая, когда его выпустили. Задача была возложена на государственное агентство печати «ЧТК» и газету «Руде право», которые свели воедино мелкие уступки, сделанные им в разное время, и назвали все это «Письмо Гавела в Генеральную прокуратуру»[448].

Из всех людей, которым неспособность Гавела отстоять свою идентичность лицом к лицу со следователями казалась непостижимой, он сам был себе строжайшим судьей. Ведь обращаясь с письмом к Гусаку и помогая создать и привести в действие «Хартию-77», он знал, на что идет, и ожидал, что его посадят. Его действия не были продиктованы каким-либо минутным порывом, возникшим на почве фрустрации или стремления выказать себя героем. И спустя годы, когда он выстоял в ситуации непрерывной слежки, угроз и шельмования, его никто не мог упрекнуть в недостатке мужества.

А тогда он сорвался и не понимал, почему. В «Заочном допросе» и «Письмах Ольге» он описывает свои неотвязные попытки понять, что вызвало этот его «сбой», предлагая сложные психологические объяснения, такие как «извращенное наслаждение своим “честным плутовством”»[449].

Но правда могла быть гораздо проще. Гавел, как и сам он смутно ощущал, скорее всего пал жертвой депривационного шока, какой испытывают многие, кто впервые оказался в заключении, в сочетании с «довольно искусными»[450] действиями следователя, который почувствовал неуверенность обвиняемого и вместо того чтобы проявлять настойчивость и угрожать, дал ей в полной мере расцвести. Во время приблизительно двадцати допросов с января по май 1979 года Свобода взял на вооружение испытанный прием инквизиторов, заставляя допрашиваемого до бесконечности повторять свою биографию и описывать вменяемые ему «преступления», чтобы находить в его показаниях мелкие неувязки и несоответствия и намекать на связь никак не соотносящихся друг с другом моментов, что рождало у подследственного ощущение собственной неискренности и вины.

К апрелю Гавел сполна прочувствовал на себе эту тактику. Он лишился сна, аппетита, стал терять в весе. Психиатр скорее всего диагностировал бы эти симптомы как начало острой депрессии, особенно прочитав жалобный последний абзац его прошения прокурору об освобождении: «В случае же, если Вы по той или иной причине решите оставить меня под стражей, настоящим прошу Вас по крайней мере об одном разрешении, которое, бесспорно, находится в Вашей компетенции: позволить моей жене передать мне в камеру учебники и словари иностранных языков и какие-либо книги на этих языках. Я привык к умственному труду, и бездействие, на которое я обречен в тюрьме, вызывает у меня серьезное психическое расстройство <…> Это имело бы для меня исключительно большое значение не только потому, что дало бы мне возможность расширить свой кругозор, но и потому, что наполнило бы мою жизнь в заключении творческим содержанием, что помогло бы мне бороться с депрессивным состоянием и чувством безнадежности и бесцельности, которое я испытываю в тюрьме и с которым мне пока, к моему стыду, не удается бороться иначе, как с помощью лекарств…»[451] Несмотря на свою близость тогда и потом к психологам, каким был Иржи Немец, и терапевтам, таким как Гелена Климова или Итка Воднянская, Гавел так и не понял, что пережитое им в то время можно считать нервным срывом, а не утратой мужества или нравственным прегрешением.

Письмо прокурору, которое Гавел написал от отчаяния и, видимо, без особой надежды на успех, только углубило его депрессию – после того как оно внезапно открыло перед ним путь к освобождению и он понял, что наделал. При его тогдашнем расположении духа ему наверняка стоило почти нечеловеческих усилий попытаться в следующих обращениях к прокурору несколько умерить свои обещания и сохранить за собой право выражать критический взгляд на современную действительность и право на защиту несправедливо преследуемых, а также подтвердить свой «нравственный долг», который побудил его инициировать и подписать «Хартию-77». И, разумеется, он настаивал на предоставлении ему возможности поддерживать контакты с друзьями и кем бы то ни было еще. Единственная его уступка – заявление, что он чувствует себя писателем, который может иметь (и имеет) отличные от официальных взгляды, но не считает себя «профессиональным противником режима», – едва ли произвела впечатление на ГБ[452].

Но взять назад свои слова он уже не мог. Самым большим успехом майора Свободы было недвусмысленное согласие Гавела отказаться от роли спикера в «Хартии-77». Когда 22 апреля Свобода потребовал конкретизировать это обязательство, Гавел в сущности подтвердил его, оговорив, что сам представит это друзьям и коллегам как свое собственное решение, а не как обещание следователям, «потому что ни о чем таком меня, собственно, не спрашивали»[453]. Тем не менее обещание было дано.

Отсутствие информации о том, что происходит за стенами тюрьмы, лишь усугубляло смятение и потерю ориентации у неопытного заключенного. Не только следователи, но и его адвокат, некий господин Лукавец, убеждали его, что он борется за проигранное дело, от которого его коллеги уже давно отступились, а то и открестились. Это впечатление, как кажется, подтверждают первые слова Гавела, сказанные Ландовскому в мае, когда его выпустили: «Так вы, значит, от всего отреклись!»[454]

Лучшим доводом в пользу того, что упадок воли у Гавела был следствием депрессии, а не нравственной несостоятельности, является его деятельность после освобождения из тюрьмы. Как и многие пациенты, которые избавляются от тягостного гнета депрессии благодаря лекарствам, исчезновению патогенных возбудителей, циклическим изменениям в организме или спонтанному выздоровлению, он почти сразу перешел в гипоманическое состояние. Хотя Гавел оставался обвиняемым и его ждал суд, который мог приговорить его к нескольким годам тюрьмы, он немедленно вернулся к оппозиционной деятельности, не оглядываясь ни на какие свои прежние обещания. Он по-прежнему корил себя за свои уступки, но понимал, что они не имеют никакого юридического или нравственного веса, поскольку сделаны под давлением.

В сохранившемся деле Гавела в качестве задачи, которую госбезопасность ставила перед собой, недвусмысленно указывается «максимальное ограничение деятельности ГАВЕЛА после его вероятного освобождения из-под стражи»[455]. Допросы же остальных подписантов «Хартии» необходимо было «вести с целью дискредитации Вацлава ГАВЕЛА, чтобы у этих лиц создалось впечатление, что сведения, имеющиеся на данный момент, получены из показаний ГАВЕЛА»[456]. В этом Госбезопасность успеха явно не добилась. В течение последних пяти месяцев столько подписантов подверглось методам воздействия, угрозам и оговорам со стороны тайного «государства в государстве», что они без труда могли связать уступки Гавела с общим контекстом. Стоя перед выбором, верить Гавелу или ГБ, они выбирали Гавела.

Двадцать шестого мая «Хартия-77» в лице единственного оставшегося спикера Иржи Гаека обнародовала заявление, в котором выражалось полное понимание решения Гавела отказаться от роли спикера, а сообщения официальных средств массовой информации объявлялись «тенденциозными попытками запятнать репутацию честного человека»[457]. Тем самым вся эта кампания имела очень скромные результаты: тех, кто счел отставку Гавела вынужденным актом заключенного, совершенным под давлением, она не убедила, а тех, кто и так видел в Гавеле воплощение дьявола, убеждать и не требовалось.

Похоже, единственным человеком, который отнесся к случившемуся со смешанными чувствами и неоднозначно, был сам Гавел. С одной стороны, он лихорадочно пытался публично «смягчить» ущерб, причиненный им делу, в связи с чем систематически нарушал обещание воздержаться от публичной деятельности, благодаря которому его выпустили. Через день после того, как его «опозорили» в глазах общественности, он распространил заявление, где разъяснял, что обещал только воздержаться от «деятельности, которая могла быть расценена как преступная»[458], в то время как «Хартия-77», к сторонникам которой он себя по-прежнему причислял, никогда не являлась платформой политической оппозиции, а потому участие в ней не могло считаться преступной деятельностью. Первого июня он подал иск против продажного писаки Томаша Ржезача за распространение о нем ложных сведений в радиопередаче «Кто такой Вацлав Гавел»[459]. Он продолжал давать интервью о «Хартии-77», о преследовании независимых интеллектуалов и предстоящем ему судебном процессе. Огромную радость ему доставил не только факт, что «Хартия» жива и активна, но также дух солидарности и доверия, который помог ему, хотя бы отчасти, умерить чувство собственной вины.

Тем не менее это неотвязное чувство не оставляло Гавела, превратив череду мелких уступок, освобождения и последующих самообвинений в одно из главных событий его жизни, в ее «худшие моменты»[460], по сути дела – в практический опыт нравственной философии, нашедший многократное выражение в эссе, пьесах и частных беседах, и оказав заметное влияние на его дальнейшие действия. Гавел, который никогда не был конформистом, научился четко отличать истинную нравственную ценность поступка от его внешней оценки, в том числе оценки людьми, к чьим взглядам он относился с уважением. Притом, что поведение Гавела в тюрьме и его последствия было в кругах хартистов предметом оживленной дискуссии, почти все, за несколькими исключениями[461], отнеслись к его уступкам с необычайным пониманием и снисхождением. Он также понял, что нравственное значение поступка и его практические последствия не обязательно взаимосвязаны, и годом позже блестяще воплотил это в пьесе «Протест». Тогда и потом все сошлись на том, что Гавел не совершил ничего такого, что повредило бы другим людям или «Хартии»: он не отрекся от своих убеждений, не отозвал свою подпись и не сообщил госбезопасности никаких сведений, которых у нее до того не было. О том, что Гавелу понадобилось довольно длительное время, чтобы самому примириться с собственным поведением, свидетельствует тот факт, что в некоторых заявлениях в свою защиту той поры он прилагает Сизифовы усилия, доказывая, что не повинен в том, в чем его никто и не упрекал.

По-видимому, именно во время этого кризиса Гавел пришел – вместе с Паточкой – к важнейшему заключению: что нравственный компас встроен в нем самом и не зависит от мнения других людей и от практических результатов. В конце концов он определялся его собственной внутренней идентичностью, верностью самому себе, жизнью в правде. Оборотной стороной этого понимания являлся логичный вывод, что если это так, то любое оправдание, исходящее от других или же от него самого, будет недостаточным. Настоящее его преступление состояло в том, что он обещал что-то, в чем не был убежден и чего не намеревался выполнять. И несмотря на то, что казалось абсурдом упрекать себя в обмане противника и что Гавел мог быть уверен в том, что друзья поймут и примут его поведение, в самых потаенных глубинах своей души он сам по-прежнему не мог его принять.