Размышляя о своем срыве в течение многих последующих лет, он, вероятно, сделал еще одно важное открытие, а именно – в своих терзаниях он совсем не одинок. Особая анатомия нравственного поступка, то, что он не зависит от точки зрения наблюдателя, и мало того, даже не предполагает наблюдателя и сопротивляется любым попыткам его рационально объяснить, подсказывала, что за нашим повседневным горизонтом есть некто или нечто такое, что следит за нашими действиями и фиксирует их. По-видимому, именно тогда в этом весьма скептически мыслящем человеке с обостренным чувством абсурда в какой-то момент вспыхнула искра духовности, мысль о трансцендентном.
В конечном итоге Гавел решил – вначале, возможно, подсознательно, но чем дальше, тем более обдуманно, – что может искупить свое нравственное прегрешение, только подтвердив свою идентичность и вернув себе ощущение жизни в соответствии со своими взглядами и ценностями. Одновременно в нем росло сознание того, что пятно на репутации ему, «вероятно, придется стереть, проведя несколько лет в тюрьме»[462]. Возникает тонкий метафизический вопрос, видел ли он свое возвращение в тюрьму как адекватное наказание за свой «грех» или только как логическое следствие восстановления своей идентичности; в любом случае, однако, он понимал, к чему все это приведет. Мало того, он отдавал себе отчет в том, что «даже этим я его [пятно] до конца не смою»[463].
Наконец, в этом было также нечто такое, чего часто недостает в рассказах о героизме, то есть – осознание своих границ. Гавел вышел из заключения не только униженным, но также – что, возможно, важнее – смиренным. Он понял, что при всей своей решимости противиться злу он вовсе не супермен, а всего лишь хрупкий человек, стоящий перед махиной, борьба с которой может быть выше его сил. С этого момента он всегда старался предельно реалистично оценивать препятствия, которые перед ним возникали, и свою способность их преодолеть. Это сказалось через несколько лет, когда перед ним вновь замаячило тюремное заключение, на сей раз куда более длительное, чем в предыдущем случае. Его часто цитируемое заявление «Я отдам им пять лет жизни, но ни днем больше» не следует понимать буквально. Несомненно, он выдержал бы и шесть лет. Речь идет скорее о признании, что его готовность к самопожертвованию не была безграничной. Он продолжал сопротивляться изо всех сил, но не собирался становиться мучеником – быть может, это было признаком его взросления. Смиряющий опыт также наложил печать на его поведение, сделав Гавела тем человеком, каким все его знавшие хотели бы его помнить. И до того с большинством людей он был учтивым и обходительным, однако же иногда бывал и агрессивным или пренебрежительным. Но отныне он вел себя с другими неизменно мягко и вежливо, сочетая с этим казавшуюся бесконечной терпимость человека, который слишком хорошо сознает хрупкость окружающих его людей, как и свою собственную.
Хотя Гавел вновь стал спикером «Хартии» лишь в ноябре следующего года (причем и тогда всего лишь запасным), он быстро включился в ее многогранную деятельность. Если в нем и произошла какая-то перемена, то разве только та, что он вел себя как диссидент под допингом. «Всеми возможными способами, даже несколько преувеличенно, судорожно, а то и просто истерично, я проявлял активность, подстегиваемый жаждой “реабилитировать себя” после пережитого позора»[464].
Восемнадцатого октября 1977 года Гавел получил условный срок – четырнадцать месяцев – за участие в незаконном вывозе за границу мемуаров Дртины. Это «не слишком большое наказание» было ему даже кстати: «Оно немного улучшит мою репутацию»[465].
Но все было не так просто. Если Гавел избежал заключения, то его «подельники» Ота Орнест и Иржи Ледерер получили соответственно три с половиной и три года лишения свободы, несмотря на альтруистичную, но безуспешную попытку драматурга защитить Ледерера поддержкой знаменитостей, таких как Ян Верих. Мы слишком многого ждали бы от правосудия, осуществляемого коммунистическим судом, если бы сочли этот приговор равномерным распределением доли «вины» между четырьмя осужденными (Франтишек Павличек тоже отделался условным сроком). Кроме того, Гавела, в отличие от Орнеста и Ледерера, первоначально обвиняли также в публикации за рубежом его письма Гусаку, не говоря уж о «скелете в шкафу» в виде «Хартии-77» (правда, не упоминавшейся в обвинительном заключении). Таким образом, вполне вероятно, что относительно умеренное наказание Гавела имело целью и в дальнейшем сеять раздор внутри оппозиции и дискредитировать драматурга, представив его человеком, скомпрометировавшим себя своими апрельскими уступками и показаниями. Из четверых обвиняемых Иржи Ледерер отбыл свой срок полностью. Шестидесятисемилетний и больной Ота Орнест совершил в вечернем телеэфире удручающее аутодафе – в обмен за обещанное ему помилование, которое получил через полгода. Гавелу пришлось ждать своей окончательной реабилитации – скорее в своих собственных глазах, нежели в глазах других, – несколько дольше.
Бунт зеленщика
Призрак бродит по Восточной Европе…
Если Гавела тюрьма до поры и миновала, то не потому, что он прилагал для этого недостаточно стараний. Как-то раз в воскресенье, в полночь, незадолго до Рождества 1977 года, Гавел с Ландовским и еще одним приятелем во время регулярного обхода винных ресторанов решили проникнуть в заведение «У Зпевачку», которое официально закрывалось в час ночи. После того как они тщетно звонили и стучали, Гавел проявил нетипичную для него агрессивность, попытавшись выбить дверь ногой. Тогда рослый официант с коллегой втащили его внутрь, поколотили и вышвырнули обратно на улицу. Позже, обдумывая случившееся, Гавел осознал, что если бы он сопротивлялся, то скорее всего угодил бы за решетку за хулиганство. При его условном сроке за «контрабанду» это могло иметь очень неприятные последствия.
Это небольшое приключение, которое, как понимал и сам Гавел, не делало ему чести, побудило его попытаться изгнать злых духов с помощью небольшого эссе. В гнетущей атмосфере Чехословакии середины семидесятых годов прошлого столетия постоянно унижаемые люди с неизбежностью давали выход своему раздражению в виде подобных необъяснимых вспышек. Для таких людей «резиновая» статья 202 уголовного кодекса (о хулиганстве) предусматривала адекватные и очень удобные наказания. Тем более что они легко могли попасть в порочный круг: наказание за то, что они таким образом выпускали пар после пережитых унижений, с большой долей вероятности приводило к дальнейшему унижению, которое могло подталкивать их к еще более серьезным выходкам, и так далее. А формулировка статьи, в которой говорилось о «явном неуважении к обществу» и «грубом нарушении общественного порядка», была такой расплывчатой, что позволяла привлекать к уголовной ответственности практически за любое нонконформистское поведение на публике. То, что было допустимо в прошлом, не обязательно оказывалось допустимым в будущем. Еще более существенным моментом было то, что злоупотребление этой статьей грозило лишь незначительными рисками для режима. Как уже показал процесс над «волосатиками», многие из тех, кто, возможно, симпатизировал диссидентам, не желали солидаризоваться с хулиганами, которые столь неподобающе ведут себя в обществе. Гавел завершает свое короткое эссе по-своему пророческой фразой: «В конце 1977 года мне сошла с рук – пусть еле-еле и довольно-таки дорогой ценой – попытка вломиться в винный ресторан. Сошло бы мне такое с рук в этом году?»[466]
Ответ он получил уже через две недели, хотя в этом случае все протекало совершенно невинно и вполне благопристойно – по крайней мере со стороны Гавела и его друзей по «Хартии». Вполне понятно, что после года допросов (хотя бы на одном таком побывал каждый из подписантов), обысков, увольнений и нападок в СМИ хартисты могли чувствовать себя несколько изолированными и социально ущемленными. Началась зима, наступил новый год, а за ним и сезон пражских балов, которые по традиции составляли важную часть «светского календаря», несмотря на то, что при «народной демократии» они проходили с меньшей пышностью. Многие балы были общедоступными, и билеты на них продавались в кассах предварительной продажи – так же, как в театр или на футбольный матч. И вот на один из таких балов, Бал железнодорожников, проводившийся в Центральном доме культуры работников транспорта и железных дорог, в свободные времена известном как Народный дом (неоренессансное здание на площади Мира, построенное одновременно с театром «На Виноградах», что напротив, как гордый символ растущего благосостояния и самосознания чешского мещанства), хартисты купили больше ста билетов. Идея принадлежала одной из дам-хартисток, которая, как говорили, увидела в этом повод обновить свой гардероб. Рудольф Баттек, чрезвычайно любезный социал-демократ старой школы, который из-за «Десяти пунктов» провел под стражей год без суда и еще три с половиной года в тюрьме за распространение оппозиционных предвыборных листовок, вызвался купить билеты. Все это выглядело как невинный развлекательный вечер – абсолютно ничего антисоциалистического в этом не было. Гавел, который никогда не упускал возможности развлечься, ради этого бала приехал из Градечка; он облачился в сорочку с запонками и смокинг, причесал свои отросшие волосы и приготовился танцевать. Павел Когоут, предчувствуя неприятности, хотел прийти в джинсах, но в конце концов в порядке компромисса надел костюм[467].
Железнодорожникам на участие хартистов скорее всего было наплевать, а вот органам безопасности, которым об их плане, должно быть, донес осведомитель (возможно, одна из парикмахерш – не могли же дамы-хартистки не наведаться к ним перед балом), – нет[468]. Когда хартисты пришли в Дом культуры и предъявили входные билеты, организаторы, которым ассистировала группа крепких мужчин, сообщили, что их присутствие на балу «нежелательно»[469]. Билеты у них отобрали, но по крайней мере – что делает честь то ли железнодорожникам, то ли госбезопасности – вернули их стоимость[470].
Однако вечер еще не закончился. Пока лишенные билетов хартисты кучковались в вестибюле здания и на улице, советуясь насчет «продолжения банкета» (не зря же они так старались с подготовкой), крепкие мужчины принялись грубо толкать их, чем и спровоцировали скандал, который – вместе с коллегами в форме – попробовали замять дубинками и кулаками. При этом несколько хартистов было ранено, Павлу Когоуту набили шишку на затылке, а Гавел, попытавшийся вступиться за Ландовского, которого забирали в участок, угодил туда же – и потом жаловался, что во время личного досмотра сотрудники безопасности его щекотали[471]. На этот раз задержанных обвинили в нарушении общественного порядка и применении насилия в отношении представителя власти, но, видимо, даже коммунистической юстиции это показалось неубедительным, так что срок никому не дали, хотя Гавел, Ландовский и член андеграундной группы DG 307[472] Ярослав Кукал провели полтора месяца в предварительном заключении[473].
Если инцидент перед балом должен был стать последним предостережением, то это семя упало на неблагодатную почву. Наоборот, он по-своему дал импульс следующей инициативе, которой Гавел и его ближайшие коллеги в глазах властей вынесли себе окончательный приговор. Пока Гавел с Ландовским и Кукалом дожидались суда в камере предварительного заключения, группа хартистов создала комитет в их поддержку. Мысль не была оригинальной: к тому времени уже существовал польский Комитет общественной самообороны (КОС-КОР[474]), созданный Яцеком Куронем и другими активистами. Кроме того, формат чешского комитета защиты жертв коммунистических преследований обсуждали на ранних этапах подготовки «Хартии» Немец и Когоут, а предыстория его восходила к идеям, которые много лет тому назад сформулировал историк Ян Тесарж[475]. Когда «хулиганов» выпустили, начинание естественным образом трансформировалось и превратилось в инициативу самой общей направленности под названием Комитет зашиты противоправно преследуемых (КЗПП). И хотя Гавел первоначально был скорее объектом, чем инициатором этого движения (а может быть, как раз поэтому), он с шестнадцатью другими хартистами присоединился к комитету, который объявил о своем учреждении 27 апреля 1978 года.
На первый взгляд, возможно, покажется не столь очевидным, почему этот акт так разъярил власти, В конце концов это было лишь естественное продолжение «Хартии-77». Но – с одним отличием. Можно было представить себе, что режим готов терпеть общие заявления о правах человека и общего характера критику атмосферы в обществе, а в виде мести за это всего лишь систематически отравлять существование их авторам. Обвинение же в нарушении законности в конкретных случаях означало, что «банкроты и наймиты» отныне прямо отвергают монополию компартии на осуществление правосудия. Кроме того, комитет, как и его польский тезка, заключал в себе элемент групповой самообороны, что в парадигме коммунистического мышления было равносильно бунту.
Хартисты и комитетчики имели с КОС-КОРом общие философию и цели, поэтому для них было естественным установить и поддерживать контакты с Адамом Михником, Яцеком Куронем и другими польскими коллегами. Но это понимала и госбезопасность, которая по той же причине препятствовала их встречам. Заграничные паспорта у них отобрали, так что выезжать за пределы ЧССР они не могли, и тем не менее им удалось провести две встречи на общедоступной Дороге чехословацко-польской дружбы в горах Крконоше, которая служила границей двух стран. Тайные агенты того и другого государства тоже вынуждены были объединить усилия, чтобы пресечь третью встречу 1 октября 1978 года, когда задержали и подвергли допросам целый ряд диссидентов и избили Ярослава Шабату, которого потом обвинили в применении насилия в отношении представителя власти. Только Гавелу и Ландовскому, продвигавшимся к месту встречи более утомительным, но менее заметным путем через лес и вдоль канатной дороги, удалось уйти от облавы. «Если бы не борьба за права человека, – замечает Гавел, – мы бы и не проветрились»[476].
Тягостная опека госбезопасности усилилась практически за одну ночь. Гавел уже несколько лет проводил основную часть своего времени в Градечке, но теперь органы и там следили за ним и старались отвадить от него визитеров, демонстрируя свое хотя и не регулярное, но явное присутствие близ его дома.
Благодаря этой добровольной изоляции Гавел в то время, можно сказать, был все еще в лучшем положении, чем остальные. Многие активисты «Хартии» и Комитета стали объектами различных преследований[477], нападок и угроз; их избивали, шантажировали, похищали, подвергали незаконным обыскам и личным досмотрам – таким образом режим, кроме прочего, пытался заставить людей эмигрировать[478].
На исходе лета 1978 года в Градечке было меньше гостей, чем обычно. Драматург с головой ушел в работу – на сей раз не над пьесой. По своему объему в 24 000 слов это был самый длинный прозаический текст из всех написанных им на тот момент. И ему суждено было стать одним из наиболее почитаемых произведений Гавела, несмотря на то, что его довольно часто неточно квалифицируют.
«Силу бессильных» все трактуют как эссе, но для эссе этот текст решает слишком много задач. И в этом нет ошибки автора. Как явственно показывают уже первые слова, «Сила бессильных» была задумана и написана как политический манифест: «Призрак бродит по Восточной Европе…» Гавел парафразирует (несомненно, иронически) «Коммунистический манифест» Карла Маркса и Фридриха Энгельса 1848 года, который, кстати, тоже не был эссе.