Этот отчет, озаглавленный – явно с намеком на роман Франца Кафки – «Процесс», в отличие от многих более ранних эссе Гавела, далек от политической полемики; отчасти это феноменологический разбор, отчасти театральная рецензия, отчасти же – болезненный самоанализ:
Такое случается нечасто, а когда случается, то обычно в такие моменты, когда мало кто этого ждет: что-то где-то выходит из-под контроля, и некое событие – в силу непредсказуемой игры своих внутренних предпосылок и более или менее случайного стечения внешних обстоятельств – вдруг перерастает свое место в рамках привычной повседневности, пробивает панцирь того, чем оно является и чем кажется, и внезапно обнаруживает свой глубоко потаенный, скрытый и некоторым образом символический смысл[384].
Возможно, процесс произвел на Гавела такое сильное впечатление потому, что он воспринимал его не просто как судебное разбирательство, но еще и как театральный спектакль. Ему было абсолютно очевидно: то, свидетелем чего он является, есть не стародавний процесс поиска справедливости, а театральная пьеса, написанная заранее, в которой прописаны роли судьи, обвиняемых и зрителей – и наперед известен финал. Но что-то пошло не так: «Чем добросовестнее они играли роли, тем больше обнажали их заранее не предусмотренный смысл и тем самым постепенно превращались в творцов совершенно иного представления, не того, в каком они думали, что играют или в каком хотели играть»[385].
По своей структуре пьеса была, безусловно, трагедией, а по тональности – отнюдь нет. Трагическая развязка контрастировала с фарсовым сюжетом и с буквоедским тщанием, с каким суд шел к заранее известному результату. Единственно верным, но при данных обстоятельствах невозможным решением, замечает Гавел, была бы констатация: «Хватит ломать комедию – разойдись!»[386]
И тем не менее в этом жутком зрелище Гавелу виделось и нечто весьма вдохновляющее. Сквозь дымовую завесу махины чиновничьего произвола его взору представал ни много ни мало, как «волнующий спор о смысле человеческой жизни»[387]. Его приметы он усматривал в одухотворенности обвиняемых, по-прежнему закованных в наручники, будто от них исходила опасность насилия, и их друзей и поклонников, которые приветствовали друг друга, обнимались и обменивались новостями в коридорах и на лестнице здания суда, игнорируя ничем не скрываемое присутствие десятков агентов в штатском.
Как видим, если какое-то событие выходит из-под своего собственного контроля – дает сбой в глубинном смысле, какой я здесь имею в виду, – то тем самым одновременно с неизбежностью происходит какой-то сбой и внутри нас: новый взгляд на мир нам открывает и новый взгляд на наши собственные человеческие возможности, на то, кто мы и кем могли бы быть, и мы – вырвавшиеся из своего “рутинного человеческого бытия” – вновь встаем лицом к лицу перед самым важным вопросом: как примириться с самими собой?[388]
Редко бывает так, что политическое движение рождается не из идеи преобразования мира и не из неприятия других идей преобразования мира, а из уникальной, глубоко внутренней психологической потребности обрести жизненное равновесие. Это было одновременно скромное и головокружительно смелое желание, осуществление которого предполагало ни много ни мало, как оставаться верным самому себе. Его необходимой составляющей было противиться или не поддаваться требованиям окружающего мира подавить, изменить или замаскировать свою идентичность – требованиям, с которыми приходится сталкиваться в обществе любого типа, однако в мире посттоталитарного социализма они были устрашающе настойчивы и неотвязны. Читая и слушая описания и воспоминания Вацлава Гавела и других, кто находился тогда в мрачном неприветливом здании суда района Прага-Запад на Кармелитской улице, в паре десятков метров от барочного и готического великолепия Малой Страны, невольно приходишь к выводу, что именно там и в те дни родилась «Хартия-77», движение за права человека, которые не сумела задушить вся мощь, масса и жестокость режима.
Хартия
Без нравственных основ, без убеждений, диктуемых не просто соглашательством, обстоятельствами и ожиданиями выгод, не может функционировать даже технически первоклассно оснащенное общество.
Трудно было назвать малозаметным Ярослава Коржана, горячего, шумного и говорливого фотографа, замечательного переводчика Генри Миллера, Курта Воннегута, Тома Стоппарда и других современных англо-американских авторов. Именно по причине чрезмерной говорливости он, собственно, впервые и попал в переплет во время легендарной стычки Магора с отставным майором госбезопасности в пивной; тогда он получил год заключения. После этого он работал на предприятии по очистке воды, из-за постоянного шума на котором, как утверждали друзья, стал говорить еще громче. Он-то и стал на долгие годы негласным крестным отцом «Хартии-77». В его квартире на оживленной магистрали Север-Юг 11 декабря 1976 года, пока еще свежи были воспоминания о процессе над «Пластиками», Вацлав Гавел и Иржи Немец в первый раз сошлись с бывшим видным деятелем Пражской весны Зденеком Млынаржем и с Павлом Когоутом – бывшим трубадуром идеалистов из Социалистического союза молодежи, а затем – ранним отступником от коммунистической веры – на совет относительно документа, который смог бы положить начало систематической защите прав человека и гражданских свобод. Млынарж, как и полагалось матерому аппаратчику, предлагал создать комитет, тогда как Гавел представлял себе что-то более свободное и открытое – некое содружество родственных душ. Столковались на компромиссной «гражданской инициативе». На следующих двух встречах, в которых приняли участие также Иржи Гаек, бывший при Дубчеке министром иностранных дел, революционный марксист Петр Ул, историки Павел Бергманн и Венделин Комеда, политолог Ярослав Шабата и писатель Людвик Вацулик, идея оформилась в виде текста совместной декларации.
Гавел всегда старался не возбуждать или по крайней мере сдерживать дебаты об авторстве декларации «Хартии-77», называя текст плодом коллективного творчества, родившимся в ходе оживленной, а зачастую бурной дискуссии. В свою очередь, Когоут однозначно заявлял, что у «Хартии» было двое родителей, одним из которых стал он[389]. К сожалению, самые первые варианты документа не сохранились, но и сравнение более поздних вариантов подсказывает, что авторов было больше, чем один-два. Красноречивее всего сравнение двух наиболее ранних известных вариантов и их основы от 18 декабря 1976 года[390]. Первый вариант, датированный 16 декабря[391], уже содержит ключевую преамбулу, где инициатива «Хартии» увязана с Международным пактом о гражданских и политических правах и Международным пактом об экономических, социальных и культурных правах, – то есть с обоими пактами, которыми страны-участницы хельсинкского Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе, в том числе коммунистическая Чехословакия, обязались руководствоваться, закрепив их в собственном законодательстве. Как и во всех последующих вариантах, в документе далее констатируется существование противоречий между гарантированными в обоих этих пактах правами и реальным положением дел в «нормализованной» Чехословакии. В заключительной части сообщается о создании Комитета по правам человека, который призван следить за соблюдением закрепленных в пактах и в отечественном законодательстве прав и защищать их, в связи с чем ставит перед собой конкретные задачи.
Второй полный вариант, также датированный «задним числом», 17 декабря[392], от предыдущего варианта и основы отличает включение принципиального положения о том, что инициатива выражает понимание авторами своей «коллективной ответственности» за состояние общества и их «веру в значение общественной активности». В наши дни это, возможно, не покажется революционной идеей, но в контексте того времени это было равнозначно опаснейшей ереси, ибо согласно коммунистическому вероучению за состояние общества была ответственна исключительно коммунистическая партия как его «руководящая сила». Истеричная реакция властей на документ, призывающий к соблюдению принципов, которые они сами обязались соблюдать, показывает, что власти отдавали себе отчет в последствиях такого призыва и опасностях, которыми он был чреват.
Во втором варианте цель инициативы описывается также как создание «свободного, неформального и открытого содружества людей разных убеждений, разной веры и разного рода занятий»[393], которое вырастало «на почве разнообразных отношений дружбы, солидарности или сотрудничества»[394]. Не вызывает сомнений, что этот акцент на ответственности и свободном неидеологическом характере инициативы, столь существенном для нравственного этоса «Хартии» и формата ее деятельности в последующие годы, был привнесен Гавелом. Название инициативы, отсылающее к «Великой хартии вольностей», придумал Павел Когоут. Важную ссылку на Заключительный акт СБСЕ, обязывающие положения которого уже были включены в законодательство всех стран-участниц, в том числе Чехословакии, добавил философ Ладислав Гейданек, один из тех, с кем консультировались создатели документа. Судя же по рукописным вставкам, весь текст редактировал Гавел.
Более короткая основа от 18 декабря[395] включает преамбулу, однако под заголовком подраздела «статья» стоит лишь несколько легкомысленное междометие «ха-ха», которое, видимо, подразумевало всеобщее одобрение того, что будет содержать эта часть, а может быть, и делегирование ответственности за текст этой части одному или нескольким лицам. В их числе, по всей вероятности, были Гавел, Когоут и Млынарж (единственный юрист среди первоначального состава авторов). В отличие от прежней версии, инициатива, впервые выступающая под наименованием «Хартия-77», названа здесь не комитетом, а «неформальным содружеством» всех, кто разделяет ее цели.
Во втором варианте текста в качестве единственного спикера группы (первоначально предлагалось слово «функционер») указан Иржи Гаек, в 1968 году министр иностранных дел Чехословакии, который тогда тщетно пытался задействовать Совет Безопасности ООН для обсуждения вопроса о советском вторжении. Петр Ул по подсказке своей жены Анны Шабатовой[396], дочери Ярослава Шабаты, предложил выбрать троих спикеров группы: с одной стороны, с тем, чтобы они отражали разнородность ее состава, а с другой – с учетом революционной слабости Ула, склонного к созданию конспиративных структур, – с тем чтобы обезопасить группу от внезапного умолкания в случае, если один из ее лидеров окажется в тюрьме, если не хуже. В третьем варианте документа[397], лишь в мелочах отличного от опубликованного, в конце оставлено место с обозначенными точками линиями для внесения фамилий спикеров.
Кандидатура Иржи Гаека была одобрена единодушно с самого начала. То, что одним из первых трех спикеров станет – опять же по предложению Анны Шабатовой[398] – Гавел, казалось более естественным всем остальным, чем ему самому. Согласно диалектической триаде, которая в его случае повторилась и тринадцать лет спустя, когда его выдвинули в президенты, драматург вначале не решался принять этот пост, который доставил бы ему массу хлопот, потребовал от него много времени и отвлекал от творчества. Но в то же время он отчетливо сознавал, что выглядел бы и в своих собственных глазах «как шут»[399], если бы отказался всецело посвятить себя инициативе, рождению которой он в такой большой мере способствовал. Мало того, Ул, по его словам, вынес из той встречи впечатление, что предложение не пришлось Гавелу «совершенно не по душе»[400].
Эта триада повторялась всякий раз с тем же результатом и в других обстоятельствах, так что неизбежно возникает вопрос, насколько неподдельной была нерешительность Гавела. А поскольку в конце концов он неизменно оказывался полностью готовым соответствовать вызову, звучали порой даже язвительные замечания, что, мол, он «ломается» и неискренен. Эти – как и другие подобные – обвинения, конечно, нельзя отклонить безоговорочно. Однако у Гавела сомнения и неуверенность были всегда в первую очередь адресованы скорее ему самому, чем окружающим. Возможно, в этом проявлялась типичная склонность интеллектуалов рассматривать каждый вопрос с двух сторон и пускаться в тонкие рассуждения в момент, когда ситуация требует сделать решительный шаг. В этом отношении Гавел, бесспорно, не был безупречен. Может быть, сказывалось и чувство вины из-за его привилегированного происхождения, пронесенное им через всю жизнь, которое тогда и позднее мешало ему принимать посты или почести как нечто само собой разумеющееся. Но вместе с тем эта нерешительность свидетельствует о серьезности и истинном чувстве ответственности, с какими драматург подходил к своим решениям, которые всегда оборачивались для него не только практическими последствиями, но и экзистенциальными дилеммами.
На роль третьего спикера были две кандидатуры: философ Ян Паточка и литературовед Вацлав Черный. Их выдвижение имело свой глубокий смысл. В позднейших инкарнациях «коллектива спикеров», которые с общего согласия сменялись каждый год, один спикер всякий раз представлял широкую либеральную светскую оппозицию, в первом составе олицетворяемую Гавелом, второй – изгнанных коммунистов-реформаторов 1968 года, а третий – все возрастающее число религиозных диссидентов, католиков и протестантов. Однако Паточка не выказывал – по крайней мере публично – сколько-нибудь заметной приверженности религии, а Черный был откровенным вольнодумцем, близким к левым некоммунистам. Символичность их выдвижения имела иные корни. В лице этих двух ученых, представителей старшего поколения, был бы «перекинут мост» в нетоталитарное, демократическое прошлое Первой Республики – Чехословакии Масарика и Бенеша. Черный в большей степени тяготел к политике и был критичнее в отношении режима, чем замкнутый академичный Паточка. Эти качества Черного вкупе с его широко известным взрывным темпераментом делали его более рискованным кандидатом. По этой вполне очевидной причине – а может быть, еще и по другим – Гавел с самого начала поддерживал кандидатуру Паточки и даже несколько раз навестил его, чтобы убедить. Тот, как и Гавел, сперва колебался, но так же, как он, видел, что труд всей его жизни и ход мыслей с неумолимой логикой толкают его в этом направлении. Однако поскольку Паточка всегда вел себя по-джентльменски и был предельно щепетилен в том, что касалось справедливости, он настаивал, чтобы Черный вначале сам снял свою кандидатуру. Занявшись этим, Гавел к всеобщему удовлетворению быстро уладил дело, хотя Черного потом до самой смерти не покидало чувство горечи[401]. По всей вероятности, Паточке его согласие стоило жизни. Вместе с тем следует признать правоту слов Гавела: «Я не знаю, чем была бы “Хартия”, если бы ее путь изначально не озарил сиянием своей великой личности Паточка»[402].
Двадцатого декабря, когда кандидатуры всех трех спикеров определились, группа инициаторов получила на согласование третий вариант документа. Были назначены шестеро сборщиков подписей, среди них – Анна Марванова, Рудольф Сланский, Иржи Динстбир, Отта Беднаржова[403], а также Гавел, который отвечал за подписи деятелей искусства[404].
Двадцать девятого декабря прошла последняя встреча в квартире Гавела в Дейвицах[405]. Подписей оказалось больше, чем ожидалось: 241[406], главным образом благодаря сотне с лишним подписей экс-коммунистов, собранных Зденеком Млынаржем. По-видимому, партийная дисциплина срабатывала и среди тех, кого из партии исключили. Чтобы отметить проделанную работу, Гавел вытащил бутылку шампанского, и группа выпила за успех начинания.