Книги

Гавел

22
18
20
22
24
26
28
30

В качестве метафоры загнивания общества под руководством «господина доктора» Гавел приводит энтропический принцип второго закона термодинамики, одновременно указывая на врожденную способность всего живого сопротивляться энтропии. И хотя в письме не говорится о какой-либо временно́й границе, его автор не оставляет сомнений в том, какая из этих сил в итоге победит. «Губя жизнь, власть губит и себя саму – то есть в конце концов и свою способность губить жизнь… Как нельзя полностью уничтожить жизнь, так нельзя и навсегда остановить ход истории»[351]. Если бы письмо Гавела тогда же прочел Фрэнсис Фукуяма, то он, пожалуй, мог бы воздержаться от преждевременного пророчества, сделанного им через семнадцать лет[352].

При ретроспективном взгляде из сегодняшнего дня смелость формулировок Гавела и их прогностическая мощь просто поражают. Мы говорим о Чехословакии 1975 года. Мятеж подавлен, реформы 1968 года разнесены вдребезги. В едином коммунистическом блоке звучат уже лишь отдельные голоса протеста. Американцы в панике и отчаянии эвакуируются из Сайгона. Хельсинкские договоренности, подписанные пару недель спустя, повторяют с видоизменениями вестфальский мир. Они придают легитимность Советам и их власти над вассалами, гарантируют территориальную неприкосновенность их империи и, как кажется, скрепляют постоянное разделение Европы на Восток и Запад. Подобное стремление к стабильности легко спутать с иллюзией неизменности. В действительности весь миропорядок времен холодной войны рухнет через четырнадцать лет.

Инициатива Гавела была не совсем единичной. Возможно, его вдохновило аналогичное письмо Александра Дубчека (в то время уже находившегося во внутренней эмиграции, в изоляции от общества и под непрерывным наблюдением госбезопасности) Федеральному собранию, написанное 28 октября 1974 года, в годовщину независимости Чехословакии. Между этими двумя письмами и в самом деле есть что-то общее. В том и другом звучит протест против далеко идущего нарушения прав человека, осуждается кошмар всепроникающего надзора госбезопасности над жизнью авторов и всего общества, выражается сожаление в связи с ширящейся атмосферой безразличия, доносительства, подозрительности и страха[353].

Не получив ответа на первое письмо, Дубчек 2 февраля 1975 года отправил еще одно[354], где повторил некоторые свои аргументы и присовокупил к ним новые доказательства незаконной слежки и нападок госбезопасности. Возможно, Гавел, который осенью 1974 года отложил первый набросок своего письма, теперь вновь сел за письменный стол и присоединил свой голос к протесту, зная о втором письме Дубчека.

Однако различия между письмами того и другого не менее важны, чем их сходство. Если Дубчек уделяет много места отстаиванию политики Пражской весны, убеждая своих мучителей вернуться к ней, то горизонт Гавела – в будущем, когда сама жизнь восстанет против парализованных правителей. Если Дубчек добивается реабилитации и возвращения во власть, то Гавел заявляет о своем непримиримом неприятии этой власти. Наконец, если Дубчек посвящает целые страницы жалобам на свою собственную судьбу, то для Гавела на первом месте судьба всего общества.

Что-то, должно быть, носилось в воздухе весной 1975 года в Чехословакии, когда грянуло сразу несколько публичных проявлений протеста и несогласия. Это было письмо Карела Косика Жан-Полю Сартру, где чешский философ возмущается опустошительным обыском у него дома, в ходе которого был конфискован и безвозвратно потерян целый ряд документов, в том числе единственная копия его последнего философского труда объемом в 1500 страниц[355], письмо Людвика Вацулика генеральному секретарю ООН Курту Вальдхайму, в которой этот демон чешской литературы описывает и осуждает подобное же насилие в отношении себя[356], или (менее личного характера) критика в полемическом письме Зденека Млынаржа, одного из ближайших соратников Дубчека в 1968 году, адресованном центральному комитету КПЧ, от 14 апреля 1975 года[357].

Авторам всей этой резко всколыхнувшейся волны протестов, вероятно, дали импульс проходившие в то время в Хельсинки дипломатические переговоры, кульминацией которых стало подписание 1 августа 1975 года Заключительного акта Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе. Хотя в целом эти соглашения были попыткой ослабить напряженность, возникшую в результате холодной войны, путем принятия ряда мер по поддержанию взаимного доверия, призванных укрепить чувство безопасности у обеих сторон, в рамках так называемой «третьей корзины» договоренностей западные дипломаты настаивали на том, что в соблюдении прав человека подписавшими документ сторонами заинтересованы все, независимо от границ и различия политических систем, – и советский блок с этим нехотя согласился. Не вызывает сомнений, что коммунистические власти трактовали эту уступку как риторическое принятие всеобщего принципа в обмен на весьма конкретные уступки другой стороны. По-видимому, они и не подозревали, что тем самым вручают своему противнику смертоносное оружие, которое в итоге сыграет ключевую роль в их свержении.

На поток писем режим ответил репрессиями. Допросы и обыски коснулись прежде всего коммунистов-реформаторов и ближайших соратников Дубчека в Праге, Брно и Братиславе. С Гавелом обошлись иначе. Канцелярия Гусака вернула ему письмо непрочитанным с комментарием, в котором его обвиняли в том, что он встал на службу антикоммунистической пропаганды. Его не допрашивали, и обыск у него не проводили. По сути дела его вообще не тронули.

Было бы, однако, ошибкой утверждать, как это делают некоторые[358], будто органы госбезопасности игнорировали Гавела и только со временем зачислили его в ряды оппозиции. Во-первых, они числили его там уже давно, но не преследовали до тех пор, пока он довольствовался размышлениями, писал и устраивал вечеринки в Градечке. А во-вторых, было не в характере госбезопасности игнорировать оскорбления в адрес главы партии и государства, как бы учтиво и логично они ни были высказаны.

На самом деле партийное руководство отнеслось к письму как к событию величайшей важности. 18 апреля 1975 года, через десять дней после того, как письмо было отправлено, президиум центрального комитета партии под председательством самого Гусака собрался, кроме прочего, для обсуждения «антипартийной деятельности Дубчека и других лиц»[359]. Было принято постановление № 150/75, во втором пункте которого двоим самым надежным аппаратчикам, тов. Фойтику и тов. Швестке, поручалось представить секретариату ЦК «предложение о мерах в связи с письмом Гавела»[360]. Можно не сомневаться в том, что оба названные товарища ответственно подошли к поручению. Поскольку публичная реакция была вялой (хотя Швестка являлся главным редактором самой тиражной газеты в стране, органа компартии «Руде право»), предложенные «меры», вероятно, имели иной характер.

Так как даже самые глупые гебисты не могли не понимать, что Гавел их провоцирует, они не захотели идти у него на поводу и наносить прямой удар. Возможно также, что от этого их предостерег секретариат ЦК. Но не приходится сомневаться в том, что летом и осенью 1975 года они готовились проучить драматурга.

У Гавела был сосед и вместе с тем друг, или скорее друг, сделавший Гавела своим соседом. Это был Андрей Кроб, тот самый добродушный великан, что когда-то увидел Ольгу машущей Гавелу на вокзале, откуда они оба отправлялись в армию, а потом снова появился в его жизни как коллега – рабочий сцены и позже заведующий технической частью театра «На Забрадли», где блистала звезда Гавела-драматурга; он-то первым и рассказал Гавелу, что продается участок пана Кулганека по соседству с сельским домом Кроба. В Градечке в один из дней 1973 года, когда у обоих было время, Гавел дал Кробу прочесть рукопись своей «Оперы нищих».

Когда Кроб, чья профессиональная карьера в театре тогда висела на волоске, узнал о том, что пьесе нужны подмостки, он решил, что поставит ее сам. Не обращая внимания на предостережения своего друга, он создал труппу из других рабочих сцены, осветителей, студентов и приятелей по пивной, которая собиралась на читки, а потом и на репетиции под бдительным оком и тактичным руководством самого автора[361]. Гавел был рад, что над его пьесой весной и летом 1975 стали работать, пусть и по-любительски, с репетициями в сарае у Кроба за забором сада Гавела.

Хотя в это время уже начинал рождаться феномен «театра в квартире», его «Опера нищих» была габаритнее гостиной: труппа и в сарае-то еле помещалась. Кроб хотел во что бы то ни стало устроить публичное представление. При этом он успешно опирался на традиции чешского театра, восходящие к временам национального возрождения XIX века, когда сельская интеллигенция разыгрывала патриотические пьесы в пивных и трактирах по всей стране. Выдав себя за представителя любительского театрального коллектива, который хотел бы представить публике современную адаптацию классической «Оперы нищих» (без указания подробностей), Кроб получил разрешение национального комитета исполнить ее в пивном ресторане «У Челиковских» в сонном пражском предместье Долни Почернице. По иронии судьбы ресторан этот прежде назывался «На Бастилии». Там 1 ноября 1975 года и был в итоге сыгран этот спектакль перед тремястами зрителями, по большей части родственниками, друзьями и знакомыми актеров и автора, который по такому случаю надел пиджак и галстук.

В отзывах об этом обросшем легендами представлении все участники, включая автора и актеров, сходятся во мнении, что оно произвело неповторимое впечатление. Большинство зрителей тоже расхваливало спектакль как одно из самых незабываемых театральных событий в их жизни. Сам Гавел не раз называл его одним из своих выдающихся успехов, придавая ему большее значение, чем всем премьерам на величайших мировых сценах. Единственными недовольными были представитель местного национального комитета, который оказался достаточно наблюдательным, чтобы заметить «ощутимо враждебный контекст» пьесы, но и настолько бестолковым, что местом действия счел Францию[362], и сам Кроб: «Для меня это была смесь проколов, ляпов, плохо открывшегося занавеса и испарины на лбу. Но по прошествии времени я понимаю, что важен был не столько сам спектакль, сколько то, что он был сыгран в невероятных условиях»[363].

Сейчас трудно судить о том, ожидали ли все участники той реакции, которая за этим последовала, хотя сам Гавел проблемы предвидел[364]. С одной стороны, они не совершили ничего противозаконного или имевшего откровенно политический характер, и ничем не нарушили условия выданного им разрешения: ведь и входные билеты на представление не продавались. С другой же стороны, почти все они осознавали, что создатель пьесы – не просто запрещенный писатель, но еще и автор недавнего открытого письма «уважаемому доктору» Гусаку, в котором были подвергнуты беспощадному анализу недуги страны под властью нормализаторов и содержался призыв к либеральным реформам. Гавел нарочно дал прочитать им свое письмо, пока они репетировали в Градечке: явно затем, чтобы никто не строил иллюзий насчет того, во что ввязывается. Как уже было сказано, сразу письмо не вызвало никакой реакции, но это, по-видимому, был только вопрос времени. Ждали удобного случая, который теперь подвернулся.

В отношении мотивов и ожиданий другой стороны нет единства мнений. Ввиду участия довольно большого числа людей в репетициях и приготовлениях к спектаклю, как и достаточно массовой публики, трудно поверить в то, что никто из гебистов и множества агентов, ошивавшихся вокруг Гавела, заранее не знал о событии. Более вероятно, что информация у них была, но они не придали ей значения или не сумели оценить в общем контексте. Их чрезмерная последующая реакция была, возможно, попыткой скрыть свое неведение или бездействие на предшествующем этапе. Или, что тоже кажется вполне вероятным, для них это был радостный повод наконец-то свести счеты с непокорным драматургом и его «шпаной». Если так, то они, возможно, знали о предстоящем спектакле и решили его дождаться, сыграв тем самым свой собственный вариант «Оперы нищих».

Госбезопасность тогда, может быть, впервые обнаружила тонкое знание психологии своей жертвы и ловкое, хотя и безнравственное умение им распорядиться. Способ, каким Гавел навлек на себя гнев первого – самого могущественного – лица в стране, вступив с ним в открытое противоборство, показал, что перед ними человек, который не боится или, в лучшем случае, так боится своего страха, что будет невосприимчив к угрозам психологического или физического воздействия. Однако они также могли заметить, что это человек с обостренным чувством ответственности, склонный винить себя в несчастьях других. Поэтому лучшим способом нанести ему чувствительный удар будет ударить по ним.

Это, по-видимому, единственное возможное объяснение того, почему последовавшая реакция была настолько несоразмерной одному показу обработки классической пьесы восторженной, но дисциплинированной публике, которая потом спокойно разошлась по домам, тогда как автор и труппа после спектакля устроили вечер в ресторане «У Медвидеков» на улице На Перштыне, совсем рядом с областным управлением Корпуса национальной безопасности. Через несколько дней, в течение которых проводилась обработка отчетов осведомителей и идентификация отдельных зрителей, гебисты для начала забрали Кроба, подвергнув его двум изнурительным допросам, длившимся в общей сложности восемнадцать часов. Многие вопросы были словно взяты из «Оперы нищих», вспоминал Кроб, что позволяло ему воспользоваться репликами, которые он до этого выучил, готовясь к роли Локита[365]. Затем гебисты принялись вызывать актеров и зрителей и приступили к репрессиям. Хотя даже параноидальная коммунистическая госбезопасность не сумела сфабриковать дело для уголовного преследования, Кроб и еще несколько членов труппы потеряли работу. Другие лишились водительских прав. Был запрещен никак с этим не связанный детский спектакль – только потому, что среди публики оказалось несколько взрослых, которые посмотрели «эту мерзость» в Долних Почерницах[366]. Простое зрительское участие сочли достаточно серьезным проступком для того, чтобы внести в черный список друзей Гавела Яна Гроссмана, Павла Ландовского, Власту Храмостову и Яна Тршиску, обрекая их на безработицу или в лучшем случае на эпизодические роли в провинциальных театрах. В случае Тршиски преследование со стороны органов в конце концов вынудило актера эмигрировать. Перебравшись с семьей в Лос-Анджелес, он заново выстроил успешную, хотя и довольно скромную карьеру в американском кинематографе и театре[367].

Репрессии на этом не закончились. В течение следующих недель власти провели ряд встреч с руководителями театров и собраний театральных коллективов, где работники были проинформированы о «провокации» и предупреждены о серьезных последствиях, которые она будет иметь не только для творческой свободы Гавела, но и для чешского театра вообще.