Книги

Гавел

22
18
20
22
24
26
28
30

При такой конкуренции Гавелу и Тршиске работалось просто отлично! Впоследствии Гавел довольно неохотно участвовал в популярной мифологизации той августовской недели, но признавал, что особое впечатление на него произвела «сообщность солидарности», находившая выражение в малых и больших проявлениях доброты, заботы и изобретательности, которые он наблюдал.

В своем первом эфире из Либерца, несшем заметную печать эмоциональности и импровизации переживаемого момента сразу же после начала вторжения, Гавел обратился к остальному миру с призывом о помощи. Вполне типично для него (и при этом абсолютно логично) было то, что он не призывал к вмешательству НАТО или американских воинских частей, размещенных в паре сотен километров западнее, а просил своих коллег и друзей – писателей и критиков Гюнтера Грасса, Ханса Магнуса Эрценсбергера, Хельмута Хайсенбюттеля, Кеннета Тайнена, Кингсли Эмиса, Джона Осборна, Арнольда Вескера, Фридриха Дюрренматта, Макса Фриша, Жан-Поля Сартра, Луи Арагона, Мишеля Бютора, Артура Миллера, Сэмюэля Беккета, Эжена Ионеско и Евгения Евтушенко – выразить протест против совершаемого преступления. Странная это была армия для противостояния военной операции бронетанковых частей, однако Гавел, безусловно, имел все основания, когда подчеркивал роль, которую во время Пражской весны сыграли писатели и интеллектуалы. «Они были в числе первых, кто мобилизовал народ на политические действия. Поэтому они, несомненно, будут в числе первых, кого оккупанты начнут преследовать и сажать»[243]. В этом он оказался прав. Точно так же правдой оказалось и то, что большинство писателей, к которым он обратился, возвысило свой голос, протестуя против вторжения.

Единственный раз в жизни Гавел выступил даже от лица компартии. 26 августа в Либерце была распространена подробная инструкция, как действовать в отношении оккупации и оккупантов. Хотя под ней стояла коллективная подпись областного и городского национального комитетов и обкома коммунистической партии Северочешской области, но ее язык однозначно выдает авторство Гавела: «К присутствию иностранных войск относитесь так же, как вы относитесь, например, к стихийному бедствию: не ведите переговоры с этой силой, как вы не ведете их с ливнем, но противоборствуйте ей и избегайте ее так же, как вы противоборствуете дождю и избегаете его; задействуйте свою сообразительность, смекалку и фантазию. Вы увидите, что враг бессилен против этого оружия, как дождь бессилен против зонта. Противодействуйте врагу всевозможными способами, на которые он не рассчитывает: отказывайтесь понимать его, выставляйте в смешном виде, показывайте абсурд его положения. Если вы решите, что в какой-то момент полезнее вести себя как Гус, то ведите себя как Гус, а если, наоборот, решите, что разумнее вести себя как Швейк, то и ведите себя как Швейк»[244].

Чудо «всеобщей солидарности» продлилось немногим больше недели. После того как 29 августа Дубчек и остальные члены коммунистического руководства вернулись из Москвы со слезами на глазах и с подписанной ими капитуляцией, началась новая эра. Это стало ясно не сразу, сопротивление, протесты и солидарность в той или иной мере не стихали еще почти весь следующий год. Но это был год арьергардных боев, бесконечной череды уступок и изнуривших нацию компромиссов, которые были предвестниками последующего отказа от борьбы. «Корабль медленно шел ко дну, но пассажирам было разрешено кричать, что он тонет»[245].

Через месяц наступило разочарование. Это заметно в том числе и по горьким ноткам во второй части типограмм Гавела с датировкой «в печальные дни»[246] сентября 1968 года. Лозунги и надписи на стенах времен Пражской весны выродились в лишенную смысла абракадабру: «ГУМАНИЗМ, СВОБОДА, ДЕМОКРАТИЯ, ПАТРИОТИЗМ, ВЕРНОСТЬ, ЕДИНСТВО», а в конце – «булочки для Дубчека»[247]. В другой типограмме Гавел смиренно перечисляет свои заповеди:

Не произнесу

имени Божьего всуе

не возжелаю

жены ближнего своего

не убью

не украду

и не буду заниматься

в интересах народа

политической публицистикой[248].

Тем не менее он все равно не бездействовал. Все более редеющая группа решительных реформаторов и демократов вела отчаянный арьергардный бой против имеющей огромное численное преимущество круговой поруки советских правителей, стремящихся любой ценой восстановить свое господство, вновь оживившихся чехословацких сталинистов, жаждущих отомстить за свое унижение за год до этого, и оппортунистов всех мастей, почуявших шанс быстро выдвинуться независимо от способностей.

Единый национальный фронт ненасильственного сопротивления мало-помалу стал давать бреши. Из ведущих реформаторов, которых вывезли в Москву и после четырех дней «переговоров» заставили капитулировать, протокол о «временном» размещении советских войск в Чехословакии отказался подписать один только Франтишек Кригель, коммунист с довоенным стажем, ветеран гражданской войны в Испании. Лишь четверо депутатов Федерального собрания не подняли руки за утверждение договора между двумя странами, легализующего оккупацию ex post facto. Среди граждан постепенно росло осознание того, что отныне каждый должен рассчитывать сам на себя. Но, несмотря на это, сопротивление не прекратилось. В ноябре в знак протеста против оккупации и в поддержку продолжения реформ забастовали студенты вузов. В январе 1969 года на Вацлавской площади совершил самосожжение Ян Палах, первокурсник философского факультета Карлова университета в Праге. Его похороны вылились в общенациональную манифестацию. Гавел, подобно многим другим, выразил свои чувства в связи с этим на чехословацком телевидении. Но, в отличие от других, он не поддался эмоциональному порыву минуты, не дал выхода слезам, отчаянию или бессильной ярости, а говорил как политик. Самоубийство Палаха он охарактеризовал как «обдуманный политический акт… как вызов, предостерегающий нас от равнодушия, скепсиса, ощущения безнадежности»[249]. С его точки зрения, Палах этим «дал шанс нам, живым»[250]. Он призывал не к проявлениям скорби или к пустым жестам протеста, а к дальнейшему постоянному сопротивлению. «У нас один путь: проводить свою политическую линию дальше, до самого конца. Смерть Яна Палаха я рассматриваю как предостережение всем нам перед нравственным самоубийством»[251].

В условиях захлестнувшего страну отчаяния это было одно из немногих ясных и взвешенных руководств к действию. В учебных аудиториях, средствах массовой информации и пивных не прекращались дискуссии о тактике и стратегии. Точки зрения разнились: от предложения занять выжидательную позицию через агитацию в пользу тех или иных форм пассивного сопротивления до попыток малочисленных радикальных группировок левых активистов создать эмбрионы подпольных ячеек «прямого действия». В эту дискуссию оказались с неизбежностью вовлечены и два виднейших интеллектуала: романист Милан Кундера и его бывший протеже Вацлав Гавел. В декабрьском сдвоенном номере журнала «Листы» за 1968 год Кундера опубликовал в качестве своего рода рождественского подарка народу статью «Чешская доля», проливая целительный бальзам на его свежие раны и ободряя его на будущее. Кундера был убежден, что «значение чехословацкой осени, возможно, еще больше, чем значение чехословацкой весны»[252]. По его мнению, идея Пражской весны по построению социализма с человеческим лицом являла собой непреходящую ценность, благодаря которой «чехи и словаки впервые с конца Средневековья вновь очутились в центре мировой истории»[253]. Более спорным был тезис Кундеры, что политика Пражской весны «выстояла в этом страшном конфликте. Хотя и дала задний ход, но не развалилась, не рухнула»[254]. Осудив пораженчество, выдаваемое за критичность, Кундера призывал продолжать курс на единение народа в защиту идеи социализма с человеческим лицом. В конце концов, спрашивал он, «разве степень относительной определенности для всех не зависит именно от того, сколько людей осмелится стоять на своем в ситуации полной неопределенности?»[255].

Ответ Гавела спустя месяц ошеломил многих откровенно неодобрительным, едва ли не враждебным тоном, в каком он обрушился на утверждения Кундеры. «Всякий раз, когда чешскому патриоту недостает смелости… взглянуть в лицо суровому, но открытому настоящему, отдать себе отчет во всех его проблематичных аспектах и сделать из этого беспощадно необходимые выводы, хотя бы даже затрагивающие собственные ряды, он обращается к лучшему, но пройденному уже прошлому, когда все были едины…»[256] Для Гавела декларируемое национальное единство под флагом социализма с человеческим лицом было лишь химерой, и не имело никакого смысла защищать свои убеждения, не обладая способностью «продемонстрировать свою позицию в том числе и конкретным и небезопасным действием»[257]. Гавел не разделял тезис о мифической «чешской доле», подчеркивая момент выбора. «Наша судьба зависит от нас. Мир состоит <…> не из глупых больших держав, которые могут все, и умных малых народов, которые не могут ничего»[258].

Самым важным, однако, было то, что он усомнился в ценности самой идеи Пражской весны. Ему казалось «напыщенной иллюзией» считать, что попытка закрепить такие права человека, как свобода слова, то есть «нечто такое, что в большей части цивилизованного мира абсолютно естественно»[259], ставит нацию в центр истории. Если Кундера усматривал в Пражской весне опыт создания чего-то принципиально нового, что никогда ранее не существовало, то Гавел оценивал ее более трезво – как попытку вернуться к нормальному положению дел. В этом он явно опирался на наследие реалистической школы чешской исторической мысли, олицетворяемой Томашем Гарригом Масариком, – в противовес романтическому образу высоконравственного, но преследуемого неудачами малого народа, веками зажатого между сильными соседями. Гавел не был готов провозглашать какую-либо специфически чешскую или чехословацкую долю, видя в ней особое достоинство или проклятие. Он предостерегал от «провинциального мессианизма»[260] и утверждал, что к чешскому народу следует подходить с теми же мерками, что и ко всему остальному цивилизованному миру. Как для Масарика, так и для него «чешский вопрос – это либо вопрос глобальный, либо вовсе не вопрос»[261].

Противоборству между этими двумя трактовками событий 1968 года, с одной стороны, как благородного опыта исправления изъянов коммунизма и построения в корне иного типа социализма, а с другой – как неудавшейся попытки демонтировать неработающую систему, первая из которых искала опору в «лучшем, но уже оставшемся позади прошлом», а вторая обращалась к «суровому, но открытому настоящему», суждено было продлиться следующие два десятилетия, пока вопрос не был наконец разрешен в пользу Гавела в ходе Бархатной революции. Кундера прекратил дискуссию на десять лет раньше.