Книги

Гавел

22
18
20
22
24
26
28
30

Но, как ни важно было расхождение во взглядах этих двоих близких друг другу – интеллектуально, а одно время и по социальной позиции – деятелей, оно не позволяет до конца объяснить ожесточенность обмена мнениями между ними, особенно в случае таких обычно вежливых и мягких людей, как Гавел и Кундера. За этим должно было стоять нечто большее, будь то нравственный протест Гавела, усиленный жертвенной гибелью Палаха, сохранявшиеся у него сомнения в мужестве старшего коллеги, возникшие после отказа Кундеры подписать петицию в защиту журнала «Тварж», или сомнения в его решимости и стойкости. Когда Кундера в 1972-м отказался также подписать петицию с требованием освободить политических заключенных, подписи под которой собирал среди коллег Гавел, и в тот же год, когда Гавел писал свое письмо Гусаку, в конце концов покинул Чехословакию, чтобы продолжать без помех писать романы и скорбеть о гибели культуры в Центральной Европе[262], у Гавела могло появиться вполне простительное чувство, что его сомнения были небеспочвенны. Особенно ему претил «часто повторяемый тезис о здешнем кладбище культуры: каковы бы мы ни были, мертвецами мы себя не считаем»[263]. Вместе с тем Кундера из своей парижской перспективы имел больше шансов заметить, что гибель культуры в традиционном смысле слова можно было точно так же отнести на счет культурного варварства тоталитарного режима, как и на счет упадка ее роли на свободном Западе. Гавел это открытие сделал лишь много времени спустя. Так или иначе, но спор между ними привел к размолвке, которая была ощутима и через двадцать лет. По-видимому, более глубокую обиду затаил Кундера, тогда как Гавел, в свойственной ему манере, предпочел не возвращаться к этому эпизоду. Он сделал несколько отчасти успешных попыток восстановить прежние отношения и – что, вероятно, было важнее – после 1989 года старался помочь теперь уже мировой знаменитости восстановить отношения с его родиной. Когда Кундера стал объектом публичного разбирательства в связи с подозрением, что он якобы донес в Корпус национальной безопасности на эмигранта, нелегально прибывшего в Чехословакию в качестве американского агента[264], Гавел без колебаний так же публично вступился за коллегу[265].

Однако в начале 1969 года у него были другие проблемы. 21 января он сообщил в органы безопасности, что случайно обнаружил на потолке в своей квартире подслушивающее устройство, обслуживание которого и его мониторинг велись с чердака. Ничуть не удивительно, что расследование этого дела ни к чему не привело. Стараясь вызвать как можно более громкий общественный резонанс, Гавел заставил Союз писателей и нескольких членов Федерального собрания, которые тогда еще демонстрировали какую-то независимость, подать заявление на имя генерального прокурора с протестом против этих незаконных методов, и ему даже удалось получить уклончивое признание министерства внутренних дел, что прослушка действительно имела место. Сам Гавел в красках живописал случившееся[266]. При этом, хотя подслушивающее устройство было настоящее, он, конечно, умолчал о том, что инсценировал свое шокирующее открытие, так как на самом деле узнал о нем раньше от одного из друзей, а тот – от симпатизирующего им офицера госбезопасности[267].

Вскоре после этого Гавел уединился в Градечке, который стал его излюбленным местом работы и отдыха. Ему недоставало друзей. Радок принял предложение занять место режиссера в Гётеборге, вначале на один сезон, а потом – на всю оставшуюся жизнь. Милош Форман решил попытать счастья в качестве кинорежиссера в Америке. Даже брат Иван отбыл в докторантуру университета Беркли в Калифорнии. В январе 1969 года и Вацлав собирался воспользоваться стипендией фонда Форда, чтобы провести с Ольгой полгода в США, но из «сумасбродного убеждения», что дома без него никак не обойтись, перенес свои планы на сентябрь. К этому времени, однако, его уже лишили заграничного паспорта. Точно так же он потерял работу, уйдя из театра «На Забрадли» раньше, чем его успели уволить.

С приближением первой годовщины даты, оставившей скорбный след в истории, Гавел написал письмо Дубчеку, который в то время уже был не руководителем компартии, а декоративным главой тогдашнего марионеточного парламента – Федерального собрания. Поскольку Гавел не без оснований опасался, что близок тот день, когда компартия Чехословакии примет оправдывающую вооруженное вмешательство советскую интерпретацию Пражской весны как попытки контрреволюционного переворота, он призвал бывшего лидера не скреплять этот позорный акт своим согласием – ведь этим он отказался и отрекся бы от всего, на чем стоял. Гавел не питал ни малейших иллюзий насчет того, что несогласие Дубчека могло помешать такому акту, но был убежден, что это единственный способ, который позволит сохранить самоуважение не только Дубчеку, но и всему народу. Впервые – но далеко не в последний раз – он вспомнил в этой связи позор мюнхенского диктата и последовавшую за ним капитуляцию президента Бенеша и его правительства. В отличие от многих реформаторов, которые объясняли сдачу позиций и все более серьезные уступки стремлением спасти хотя бы что-то от реформ, Гавел недвусмысленно заявил: «Чехословацкий опыт реформы потерпел поражение. Тем более нельзя допустить, чтобы поражение потерпела правда этого опыта, его идея»[268].

Вера Гавела в очищающую, энергетическую роль чисто нравственной личной позиции может казаться несколько наивной. Но эта убежденность и позже вдохновляла его и – как он сам понял семнадцать лет спустя, когда наткнулся на это письмо, – также и других: «Там, где я пишу, что и чисто нравственный поступок, неспособный претендовать на немедленный и заметный политический эффект, может со временем и косвенно получить политическую оценку, я к собственному удивлению нашел ту же мысль, которая <…> стояла у истоков “Хартии-77”»[269]. Прочел Дубчек письмо драматурга, которого до того видел только раз в жизни, да и то в подпитии, или нет, но он нашел в себе силы не признаваться в ереси и защищать политику Пражской весны как честную и продиктованную самыми искренними побуждениями попытку придать социализму человеческое лицо. Из партии его вскоре исключили, и – после неожиданного назначения на короткое время послом в Турцию, куда нормализаторы отправили его, вероятно, в надежде, что он попросит убежища на Западе и тем самым подтвердит свою вину, – следующие двадцать лет провел большей частью в полном уединении под неусыпным надзором органов безопасности.

В годовщину вторжения Гавел присоединился к еще одному протесту, инициатором которого на сей раз был не он. Петицию «Десять пунктов» придумал Людек Пахман, блестящий, хотя и немного эксцентричный гроссмейстер и признанный шахматный теоретик, который в это время переживал трансформацию из радикального коммуниста в верного католика. Окончательную форму ей придал, вопреки «страшному нежеланию»[270], Людвик Вацулик – после речи на съезде писателей и манифеста «2000 слов» известный бунтарь. В петиции осуждалось вторжение как нарушение международного права и выдвигалось требование вывода оккупационных войск. Подвергались критике чистки, проводимые в партии и в государственной администрации, и осуждалось восстановление цензуры. Но что самое важное, в ней содержался отказ от автоматического признания руководящей роли коммунистической партии и утверждалось право на выражение несогласия как «извечное естественное право человека». Гавела, уже довольно давно полагавшего, что «трезвое упорство действеннее, нежели восторженные эмоции»[271], несколько отталкивал радикальный и одновременно легкомысленный тон документа, который ему «тогда даже не очень хотелось подписывать»[272], тем не менее он поставил под ним свою подпись вместе с десятью другими, среди которых были член Чешского национального совета Рудольф Баттек и легендарный олимпийский чемпион Эмил Затопек[273]. Подписанты действовали в строгом соответствии с «правом на петиции», гарантированным чехословацкой конституцией, хотя ожидали, что власти отнесутся к этому иначе. По-видимому, их кто-то выдал, так как за ними следили. Квартира Пахмана находилась под наблюдением уже за несколько дней до 21 августа, когда петиция была вручена. Самого его задержали на следующий день. Через пару недель Гавела и остальных подписантов обвинили в подрывной деятельности против республики.

Следствие продолжалось целый год. Пахман, а также Баттек и историк Ян Тесарж почти все это время провели в заключении. В конце концов всем предъявили обвинение в подрывных действиях против республики в составе организованной группы, за что полагалось до десяти лет тюрьмы. Однако эта туча не пролилась дождем. Городской суд Праги вернул дело в прокуратуру ввиду недостаточности доказательств и назначил слушания, только когда соответствующее решение принял Верховный суд[274]. За день до начала процесса Гавел и остальные получили лаконичное уведомление о том, что процесс откладывается, без указания новой даты и какого-либо разъяснения. Уведомление это подписал председатель Сената суда Антонин Кашпар[275]. Дело «Десяти пунктов» так и не было передано в суд. В последний раз его отложили в 1980 году, когда Гавел отбывал четыре с половиной года за членство в Комитете защиты противоправно преследуемых. Судьей, который вынес приговор по этому делу, был не кто иной, как Антонин Кашпар. Своего виновного он все-таки посадил!

По словам одного из подписантов, Яна Тесаржа, вся эта история с «Десятью пунктами» была самоубийственной акцией. Однако в Гавеле ничто не выдавало самоубийцу: роль героя ему претила так же, как и роль мученика. И на него тоже накатила «всеобщая ментальная усталость (…) ощущение, что все уже сказано, написано, сыграно, снято и выставлено, так что последующее теряет смысл»[276]. Когда сопротивление выдохлось, а чистки пошли полным ходом, он изменил образ жизни. После того как Иван вернулся из Беркли и обосновался с женой Кветой в квартире на набережной, Гавел оставил это «странное временное жилье» и переехал вместе с Ольгой в кооперативную квартиру в новостройке в Малых Дейвицах, чтобы наконец-то «зажить своим домом». Квартиру, которая шесть лет спустя вошла в историю, он так никогда и не полюбил. Время от времени он восставал против мебельного гарнитура, который они с Ольгой купили, в квартире во время своих регулярных поездок в Прагу ночевал, а иногда пускал туда друзей. Но в остальном, подвергаясь нарастающему давлению и остракизму, он удалился с Ольгой во «внутреннюю эмиграцию» в Градечек, где писал, читал, иногда гулял, иногда готовил[277]. Уменьшилась и его семья. Мать Божена Гавлова умерла 11 декабря 1970 года от рака пищевода. В сохранившихся письмах того времени Гавел только один раз упоминает о ее смерти, когда благодарит верного Иржи Кубену-Паукерта за то, что он выступил с прощальным словом на ее похоронах[278]. Гораздо тяжелее перенес смерть Божены ее муж: по совету врачей он провел остаток года в больнице, а потом Вацлав с Ольгой отвезли его в Градечек, где окружили «папочку», как они его любовно называли, максимальной физической и душевной заботой.

Внешний вид Гавела тоже заметно изменился. Если еще за год до этого он, несмотря на длинные волосы и модную одежду, все еще походил на откормленного толстячка, то сейчас он выглядел изрядно похудевшим и каким-то рисковым: отпустил усы и научился придавать лицу несколько бесшабашное выражение. Просто хват! Да он теперь и был хватом, который полагался лишь на самого себя.

Гостиница в горах

Правила проживания в гостинице обязательны для всех.

В апреле 1969 года Гавел, не питавший никаких иллюзий в отношении ближайшего будущего, сделал наблюдение, которое определило его жизнь в последующие пять лет: «Всякий раз, когда у нас возникает ощущение, что терпят крах некие ценности, на которые мы опирались, и что мы теряем возможность влиять на ситуацию вокруг себя и самореализоваться в обществе, мы тут же в большей степени, чем когда-либо до этого, обращаемся к своим друзьям. Тесное “пространство”, очерченное дружбой, всякий раз еще позволяет нам свободно самовыражаться, свободно делиться своими мыслями и плодами своих усилий, сохранять кое-что из своего стиля жизни, свой образ мыслей, свою речь, свой юмор – просто быть самими собой»[279].

Годом позже Чехословакия уже погрузилась в долгую ночь небытия и безнадежности. Людям, не пережившим здесь первую половину семидесятых годов, трудно представить себе уныние и апатию, напоминающие состояние полусна после наркоза. Подавление Пражской весны не имело обличья безудержного террора, как в первые дни повторного взятия Советами Будапешта в 1956 году, и не приняло форму постепенной либерализации, как в той же Венгрии последующих лет. Это было нечто среднее.

Угнетение имело на самом деле гигантский размах, хотя его сила, не считая отдельных исключений, не была смертоносной. Десятки людей были отправлены в тюрьмы. Десятки тысяч покинули страну, часто навсегда, чтобы начать новую жизнь в другом месте. Среди них были и друзья Гавела: Альфред Радок, Милош Форман, Вера Лингартова. Более 300 000 человек исключили из коммунистической партии – даже не столько за то, что они поддерживали либеральные реформы, сколько потому, что они не могли или не хотели признаться в грехах и пройти унизительную процедуру публичного покаяния.

«Нормализация», как эвфемистически именовалась официально эта стратегия, до тошноты восхваляемая средствами массовой информации, которые находились под контролем восстановленной цензуры, создавала впечатление, что жизнь в стране внешне «нормальна». Люди ходили на работу, а вечером смотрели телевизор, дети рождались, поезда ездили более или менее по расписанию.

Под этой кожурой, однако, всякая общественная жизнь замерла. На смену брожению, какое еще два года назад наблюдалось во всех средствах массовой информации, пришла повторяемая до бесконечности отупляющая болтовня. Все независимые организации и общества были распущены, всякая независимая мысль отвергалась. Из учебников изгонялось все, что хоть как-то расходилось с официальной линией или демонстрировало проблески творческого духа и оригинальности, которые отныне считались смертными грехами. Бульдозеры стирали с лица земли исполненные очарования старинные уголки и центральные кварталы малых городов, расчищая место для гигантских микрорайонов, где можно было без особых затрат поселить большое количество людей, следить за ними и заставить их самих следить друг за другом. Поездки за границу были сокращены до минимума и доступны лишь немногим избранным; выездная виза нужна была даже для путешествия в якобы социалистическую Югославию, а для посещения братского Советского Союза требовалось приглашение.

Понятно, что люди старались чем-то заполнить этот вакуум общественной жизни. Показательным симптомом стало повальное увлечение дачами – непреодолимое желание иметь свой дом где-нибудь в деревне, где можно укрыться с семьей и с друзьями и проводить там выходные, занимаясь нелегкой, но – в отличие от текучки будней – осмысленной работой по благоустройству дома и сада. Еще одним симптомом были, например, переполненные пивные и винные бары, где вечерами мужчины и женщины могли попивать дешевое, но при этом отличное пиво или дешевое, но ужасное вино. Характерным признаком времени являлась и изрядная сексуальная свобода, по крайней мере по сравнению с семидесятыми годами на Западе. Различные комбинации этих трех факторов выливались в бесконечные вечеринки и создание неформальных структур, имплицитная цель которых состояла в том, чтобы убивать время настолько бессмысленно и приятно, насколько это было возможно. Имелся ряд хорошо известных распивочных и ночных притонов, таких как, например, пражский «Юниор клуб» вблизи от дома Гавела, где всегда можно было найти себе собутыльника или подцепить девицу. Писатель Иржи Муха, сын художника Альфонса Мухи, при содействии своей любовницы Марты Кадлечиковой содержал у себя дома «салон», куда Гавел время от времени заглядывал. Об этом салоне ходили смачные и в какой-то мере небеспочвенные слухи, будто это место, где устраивают сексуальные оргии и плетут политические интриги. Существовало так называемое Общество под председательством рок-н-ролльного певца Павла Бобека, титулуемого Нано Маджоре Препотенте, в задачи которого входило, с одной стороны, ведение собственной хроники на итальянском языке, хотя никто из пишущих его не знал, а с другой – транспортировка в выходные на дачи членов общества и поселение их друзей с подружками, совокупно именуемыми «вспомогательными сменными женскими кадрами». Существовал Клуб любителей полетов на воздушном шаре, где некоторые действительно летали на воздушных шарах, но гораздо больше в нем было таких (среди них и Вацлав Гавел), кто просто посещал ежегодный бал Клуба. По-видимому, старейшим, наиболее известным и самым хитроумным из этих обществ был клуб художников, кинематографистов и спортсменов под названием «Палитра Родины». В число разнообразных форм его деятельности входили и ежегодный бал с обязательными фраками для мужчин и длинными вечерними платьями для женщин, и содержание собственной хоккейной команды и организуемое раз в год «Ралли Монте Родина». В 1971 году среди участников этих гонок был и некий водитель «мерседеса» с усиками, в темных очках и мексиканском сомбреро, которым при ближайшем рассмотрении оказался Вацлав Гавел.

Было не слишком трудно усвоить этот стиль жизни, превратив его в постоянный способ существования. Некоторые так и сделали – часто с непоправимыми последствиями. Среди таких были и друзья Гавела: кинорежиссер Павел Юрачек и художник Йозеф Вылетял, не дотянувшие и до пятидесяти.

Однако для основной массы людей такое расслабление оставалось самое большее временной мерой, не способной скрасить безнадежную ситуацию, ибо оно не сулило никаких изменений к лучшему. Казалось, что так будет всегда, что люди так и будут ходить с одной вечеринки на другую, напиваться все в той же компании, спать с кем-то совсем чужим, а наутро просыпаться со смешанными чувствами: от тихого безразличия – через вялое отвращение – до глубочайшей тоски.

Платить за такой образ жизни приходилось в валюте уважения к себе и другим, включая старых друзей, и цена была довольно высокой. В конце 1971 года Гавел с Яном Немецем (с которым он написал сценарий к фильму Heartbeat), Юрачеком и Вылетялом принялись устраивать регулярные обходы ночных заведений под придуманным Гавелом названием «свободные четверги». Обернулась эта затея плохо: Немец, которого изрядно выбил из колеи развод с женой Мартой Кубишовой, вместе с Павлом Ландовским украли (или, с их точки зрения, взяли напрокат) дорогой «мерседес» Гавела, после чего несколько дней изводили владельца, отказываясь вернуть ему автомобиль. Весь этот розыгрыш кончился взаимными оскорблениями и пьяными потасовками[280]. В другой раз в салоне Мухи Ландовский, который по-прежнему работал и пользовался успехом у зрителей, обвинил уже запрещенных Гавела и Юрачека в том, что они сами навлекли на себя все беды, а теперь изображают мучеников[281]. Кайзер здесь ссылается на довольно сомнительное свидетельство органов госбезопасности, согласно которому агрессивно повел себя на какой-то вечеринке Юрачек, якобы обвинивший Гавела в эксгибиционизме и в безразличии к тому, как скажется его деятельность на жизни сограждан[282].