Книги

Древнерусская литература. Слово о полку Игореве

22
18
20
22
24
26
28
30

В связи с этим определением стран по рекам стоит и распространенный в древней Руси символ победы: испить воды из реки побежденной страны. Владимир Мономах, говорится в летописи, пил золотым шлемом из Дона, покорив страну половцев (Ипатьевская летопись под 1201 г.). Юрий Всеволодович (сын Всеволода Большое Гнездо), захватив Тверь, напоил коней из Тверцы и угрожал новгородцам напоить своих коней из Волхова (Новгородская первая летопись под 1224 г.). „Слово о полку Игореве“ неоднократно употребляет этот символ победы. Дважды говорится в „Слове“: „любо испити шеломомь Дону“, — как о цели похода Игоря.

Этот древнерусский символ военной победы „Слово“ кладет в основу ряда своих художественных образов. Автор „Слова“ обращается к Всеволоду Юрьевичу Владимиро-суздальскому: „ты бо можеши Волгу веслы раскропити, а Донъ шеломы выльяти!“. Здесь речь идет не только о победах над странами по этим рекам, но, очевидно, об их полном покорении. Всеволод не только может „испить“ воды из Волги и Дона, он может вообще лишить воды эти реки: „вычерпать“, „расплескать“ их. Вместе с тем, образы эти, родившиеся под влиянием обычного символа победы древней Руси, дают представление о многочисленности войска Всеволода: нехватит воды в Дону, когда каждый воин Всеволода „изопьет“ из него свою долю победы; не окажется воды и в Волге, когда воины Всеволода двинутся по ней в ладьях. Тот же образ вычерпанной реки как побежденной страны лежит и в основе характеристики „Словом“ победоносного похода Святослава Киевского 1184 г. О Святославе сказано: „иссуши потокы и болота“. Здесь и символ и реальность одновременно: при передвижении большого войска всегда „требился“ (подготовлялся) путь и мостились мосты, замащивались „грязивые места“. Следовательно, и в данном случае символ конкретизирован в „Слове“. Меткость его в том, что он несет две нагрузки: символическую и реальную. Еще больший отход от первоначального символа победы в сторону превращения этого символа в художественный образ имеем мы в том месте „Слова“, где говорится о том, что и на юге, и на северо-западе русские в равной мере терпят поражение от „поганых“ (т. е. от языческих половецких и литовских племен): „Уже бо Сула не течетъ сребреными струями къ граду Переяславлю, и Двина болотомъ течетъ онымъ грознымъ полочаномъ подъ кликомъ поганыхъ“. И Сула и Двина — две пограничные русские реки — лишились своих вод. Это, конечно, знак русского поражения. Вместе с тем это указание на то, что реки эти не могут служить реальными препятствиями для врагов Руси, что границы Руси слабы.

Мы видели выше, что многое в художественных образах „Слова“ рождалось самою жизнью, шло от разговорной речи, от терминологии, принятой в жизни, из привычных представлений XII в. Автор „Слова“ не „придумывал“ новых образов, а умел их уловить в самой русской речи; в русской же устной речи они были теснейшим образом связаны с действительностью, с дружинным, феодальным бытом XI—XII вв. Многозначность таких понятий, как „меч“, „стремя“, „стяг“ и мн. др., были подсказаны особенностями употребления самих этих предметов в дружинном обиходе. Были полны символического, „метафорического“ смысла не слова, их обозначавшие, а самые вещи, обычаи, жизненные явления. „Меч“, „копье“, „стремя“ входили в ритуал дружинной жизни, и отсюда уже слова, их обозначавшие, получали свою многозначность, свой художественный, конкретно-образный потенциал.

Не все стороны действительности могли давать материал для художественных сравнений, метафор. Поэтическая выразительность того или иного слова, выражения находились в тесной зависимости от поэтической выразительности того конкретного явления, с которым оно было связано. Язык и действительность переплетались в древней Руси особенно тесным образом. Эстетическая ценность слова зависела в первую очередь от эстетической ценности того явления, которое оно обозначало и, вместе с тем, самое явление, с которым это слово было связано, воспринималось как явление общественной жизни, в тесном соприкосновении с деятельностью человека. Вот почему в древней Руси мы обнаруживаем целые крупные явления жизни, которые служили неисчерпаемым родником поэтической образности. В них черпал свою поэтическую конкретность древнерусский устный язык, а с ним вместе и древнерусская поэзия. Земледелие, война, охота, феодальные отношения — то, что больше всего волновало древнерусского человека, то в первую очередь и служило источником образов устной речи.

Арсеналом художественных средств были по преимуществу те стороны быта, действительности, которые сами по себе были насыщены эстетическим смыслом. Их в изобилии рождала, например, соколиная охота, пользовавшаяся широким распространением в феодальной Руси. Владимир Мономах говорит в „Поучении“ об охотах наряду со своими походами. И те и другие в равной мере входили в его княжеское „дело“. Княжеская охота неоднократно упоминается в Ипатьевской летописи за XII и XIII вв. Сам Игорь Святославич забавлялся охотою с ловчими птицами в половецком плену.

Охота с ловчими птицами (соколами, ястребами, кречетами) доставляла глубокое эстетическое наслаждение. Об этом свидетельствует позднейший „Урядник сокольничьего пути“ царя Алексея Михайловича. „Урядник“ называет соколиную охоту „красной и славной“, приглашает в ней „утешаться и наслаждаться сердечным утешением“. Основное в эстетических впечатлениях от охоты принадлежало, конечно, полету ловчих птиц. „Тут дело идет не о добыче, не о числе затравленных гусей и уток, — пишет С. Т. Аксаков в „Записках ружейного охотника“, — тут охотники наслаждаются резвостью и красотою соколиного полета или, лучше сказать, неимоверной быстротой его падения из-под облаков, силою его удара“. „Красносмотрителен же и радостен высокого сокола лет“, — пишет и „Урядник“.

Вот почему образы излюбленной в древней Руси соколиной охоты так часто используются в художественных целях. В этом сказались до известной степени особенности эстетического сознания древней Руси: средства художественного воздействия брались по преимуществу из тех сторон действительности, которые сами обладали этой художественной значительностью, эстетической весомостью.

Образы соколиной охоты встречаются еще в „Повести временных лет“: „Боняк же разделися на 3 полкы, и сбиша угры акы в мячь, яко се сокол сбивает галице“ (Лаврентьевская летопись под 1097 г.). В этом образе „Повести временных лет“ есть уже то противопоставление соколов галицам, которое несколько раз встречается и в „Слове о полку Игореве“. Противопоставление русских-соколов врагам-воронам есть и в Псковской первой летописи. Александр Чарторыйский передает московскому князю Василию Васильевичу: „Не слуга де яз великому князю и не буди целование ваше на мне и мое на вас; коли де учнуть псковичи соколом вороны имать, ино тогда де и мене Черторискаго воспомянете“ (Псковская первая летопись под 1461 г.).

Несколько раз в летописи встречается указание на быстроту птичьего полета. Как бы мечтая о возможности передвигаться с такою же быстротою, Изяслав Мстиславич говорит о своих врагах: „да же ны бог поможеть, а ся их отобьем, то ти не крилати суть, а перелетевше за Днепр сядуть же“ (Ипатьевская летопись под 1151 г.). Тот же образ птичьего полета встречается и в рассказе Ипатьевской летописи о походе Игоря 1185 г. Дружина жалеет, что Игорь не может перелететь, как птица, и соединиться с полками Святослава: „Потом же гада Игорь с дружиною, куды бы (мог) переехати полкы Святославле; рекоша ему дружина: Княже! потьскы не можешь перелетети; се приехал к тобе мужь от Святослава в четверг, а сам идеть в неделю ис Кыева, то како можеши, княже, постигнути“. Игорь же торопился, ему было „не любо“ то, что сказала ему дружина (Ипатьевская летопись под 1185 г.). Образ птичьего полета, позволяющего преодолевать огромные пространства, видим мы и в „Слове“: „Великый княже Всеволоде! Не мыслию ти прелетѣти издалеча отня злата стола поблюсти?“. Встречается в летописи и сравнение русских воинов с соколами: „Приехавшим же соколомь стрелцемь, и не стерпевъшим же людемь, избиша е́ и роздрашася“ (Ипатьевская летопись под 1231 г.). Именно это сравнение, излюбленное и фольклором, чаще всего употреблено и в „Слове о полку Игореве“: „се бо два сокола слѣтѣста“; „коли соколъ въ мытехъ бываетъ, высоко птицъ възбиваетъ: не дастъ гнѣзда своего въ обиду“; „высоко плаваеши на дѣло въ буести, яко соколъ на вѣтрехъ ширяяся, хотя птицю въ буйствѣ одолѣти“; „Инъгварь и Всеволодъ и вси три Мстиславичи, не худа гнѣзда шестокрилци“; „Аже соколъ къ гнѣзду летитъ, а вѣ соколца опутаевѣ красною дивицею“.

Замечательно, что во всех этих сравнениях воинов дружинников и молодых князей с соколами — перед нами сравнения развернутые, рисующие целые картины соколиного полета, соколиной охоты в охотничьих терминах своего времени (соколы „слѣтѣста“, сокол бывает „въ мытехъ“ и тогда „не дастъ гнѣзда своего въ обиду“, сокол „высоко плавает“, т. е. парит, собираясь „птицю въ буйствѣ одолѣти“, сокола „опутывают“, т. е. надевают ему на ноги „путинки“ и т. д.).

„Слово“, следовательно, насыщено конкретными, зрительно четкими образами русской соколиной охоты. Здесь, как и в других случаях, в своей системе образов „Слово“ исходит из русской действительности в первую очередь. Образы, которыми пользуется автор „Слова“, вырастают на основе реально существующих отношений в жизни. Его художественные символы строятся на основе феодальной символики его времени, отчасти уже запечатленной в языке. Художественное творчество автора „Слова“ состоит во вскрытии того образного начала, которое заложено в устной речи, в специальной лексике, в символике феодальных отношений, в действительности, в общественной жизни и в подчинении этого образного начала определенному идейному замыслу.

Автор „Слова“ отражает жизнь в образах, взятых из этой самой жизни. Он пользуется той системой образов, которая заложена в самой общественной жизни и отразилась в речи устной, в лексике феодальной, военной, земледельческой, в символическом значении самых предметов, а не только слов, их обозначавших. Образ, заложенный в „термине“, он превращает в образ поэтический, подчиняет его идейной структуре всего произведения в целом. И в этом последнем главным образом и проявляется его гениальное творчество.

Замечательно, с каким искусством и точностью автор „Слова о полку Игореве“ строит, на основе этого своего художественного принципа, развернутые сравнения. Вот, например, описание начала битвы с половцами, слитое в единую картину с описанием начала грозы.

Сперва автор „Слова“ говорит только о своих предчувствиях битвы-грозы: „Быти грому великому! Итти дождю стрѣлами съ Дону великаго! Ту ся копиемъ приламати, ту ся саблямъ потручяти о шеломы половецкыя, на рѣцѣ на Каялѣ, у Дону великаго“. Затем, после лирического восклицания „О Руская землѣ! Уже за шеломянемъ еси!“ автор „Слова“ переходит к описанию движения половецкого войска: „Вот ветры, внуки Стрибога [бога ветров], веют со стороны моря [с половецкой стороны] стрелами на храбрые полки Игоревы [битва началась перестрелкой из луков]. Земля гудит [под копытами конницы, пошедшей в бой, и под первыми раскатами грома], реки мутно текут [взмученные ногами коней, переходящих их вброд, и замутненные дождевыми водами], пыль поля покрывает [от движения множества половецкого войска и от предгрозового ветра], стяги [половецкие] говорят [они развеваются, свидетельствуя о наступлении половцев; их колеблет ветер грозы]“. Перед нами совмещение двух картин — описание грозы, слитое с описанием битвы.

Образы „Слова“ тесно связаны с его идеями. Эстетический и идеологический моменты в образе неотделимы в „Слове о полку Игореве“ и в этом одна из характернейших его особенностей. Так, например, обычные образы народной поэзии, заимствованные из области земледелия, входят не только в художественный замысел автора „Слова“, но и в идейный. Образы земледельческого труда всегда привлекаются автором „Слова“ для противопоставления войне. В них противопоставляется созидание разрушению, мир войне. Благодаря образам мирного труда, пронизывающим всю поэму в целом, она представляет собой апофеоз мира. Она призывает к борьбе с половцами для защиты мирного труда в первую очередь: „тогда при Олзѣ Гориславличи сѣяшется и растяшеть усобицами, погибашеть жизнь Даждьбожа внука“; „тогда по Руской земли рѣтко ратаевѣ кикахуть, нъ часто врани граяхуть, трупиа себѣ дѣляче, а галици свою рѣчь говоряхуть, хотять полетѣти на уедие“; „чръна земля подъ копыты костьми была посѣяна, а кровию польяна: тугою взыдоша по Руской земли“; „на Немизѣ снопы стелютъ головами, молотятъ чепи харалужными, на тоцѣ животъ кладутъ, вѣютъ душу отъ тѣла. Немизѣ кровави брезѣ не бологомъ бяхуть посѣяни, посѣяни костьми рускихъ сыновъ“.

В этом противопоставлении созидательного труда — разрушению, мира — войне автор „Слова“ привлекает не только образы земледельческого труда, свойственные и народной поэзии (как это неоднократно отмечалось), но и образы ремесленного труда, в народной поэзии отразившегося гораздо слабее, но как бы подтверждающего открытия археологов последнего времени о высоком развитии ремесла на Руси: „тъй бо Олегъ мечемъ крамолу коваше и стрѣлы по земли сѣяше“, „и начяша князи... сами на себѣ крамолу ковати“; „а князи сами на себе крамолу коваху“; „ваю храбрая сердца въ жестоцемъ харалузѣ скована, а въ буести закалена“.

Это противопоставление мира войне пронизывает и другие части „Слова“. Автор „Слова“ обращается к образу пира, как апофеоза мирного труда: „ту кроваваго вина не доста; ту пир докончаша храбрии Русичи: сваты попоиша, а сами полегоша за землю Рускую“. С поразительной конкретностью противопоставляя русских их врагам, он называет последних „сватами“: как уже было сказано выше, Игорь Святославич, действительно, приходился „сватом“ Кончаку (дочь Кончака была помолвлена за сына Игоря — Владимира). Отсюда следует, что образ пира-битвы не просто „заимствован“ из фольклора, где он обычен, а умело осмыслен применительно к данному конкретному случаю. Той же цели противопоставления мира войне служат и женские образы „Слова о полку Игореве“ — Ярославна и „красная Глебовна“.

Перед нами, следовательно, целая политическая концепция автора „Слова о полку Игореве“, в которую, как часть в целое, входят традиционные образы устной речи: „битва-молотьба“, „битва-пир“ и т. д.

Итак, автор „Слова о полку Игореве“ углублял, развивал старые образы, раскрывал их значение, детализировал их, заставлял читателя ярко почувствовать их красоту. Он брал то, что уже было в русском поэтическом языке, брал общее, а не случайное, брал укоренившееся.

Возникает вопрос: в чем же „Слово о полку Игореве“ связано с книжной традицией своего времени? Эти связи есть, но в буржуазной исследовательской литературе о „Слове“ они были сильно преувеличены. К различным выражениям „Слова“ были механически подобраны многочисленные параллели из летописи, из „воинских повестей“, из переводной хроники Манассии, из „Повести о разорении Иерусалима“ Иосифа Флавия, из Библии и т. д. Хаотически нагромождая параллели из произведений самых различных жанров, исследователи забывали, однако, что многое в этих параллелях было обусловлено общностью живого русского языка — основы всех этих оригинальных и переводных сочинений. Забывалось, что и летописи, и „воинские повести“ пользовались русской военной и феодальной терминологией, что в основе близости „Слова“ ко многим другим произведениям древней русской литературы лежала сама русская жизнь, а не „влияние“, „заимствование“ и „традиция жанра“. Так, например, такие выражения, как „преломить копье“, „стрелы идут, аки дождь“, „отворить ворота“ и мн. др., в которых искали стилистические трафареты „воинских повестей“, на самом деле были либо военными терминами, либо обычными выражениями живой устной речи XII в. Они свидетельствуют не о традициях тех или иных жанров в „Слове о полку Игореве“, а о близости „Слова“ к русской действительности.