В связи с этим определением стран по рекам стоит и распространенный в древней Руси символ победы: испить воды из реки побежденной страны. Владимир Мономах, говорится в летописи, пил золотым шлемом из Дона, покорив страну половцев (Ипатьевская летопись под 1201 г.). Юрий Всеволодович (сын Всеволода Большое Гнездо), захватив Тверь, напоил коней из Тверцы и угрожал новгородцам напоить своих коней из Волхова (Новгородская первая летопись под 1224 г.). „Слово о полку Игореве“ неоднократно употребляет этот символ победы. Дважды говорится в „Слове“: „любо испити шеломомь Дону“, — как о цели похода Игоря.
Этот древнерусский символ военной победы „Слово“ кладет в основу ряда своих художественных образов. Автор „Слова“ обращается к Всеволоду Юрьевичу Владимиро-суздальскому: „ты бо можеши Волгу веслы раскропити, а Донъ шеломы выльяти!“. Здесь речь идет не только о победах над странами по этим рекам, но, очевидно, об их полном покорении. Всеволод не только может „испить“ воды из Волги и Дона, он может вообще лишить воды эти реки: „вычерпать“, „расплескать“ их. Вместе с тем, образы эти, родившиеся под влиянием обычного символа победы древней Руси, дают представление о многочисленности войска Всеволода: нехватит воды в Дону, когда каждый воин Всеволода „изопьет“ из него свою долю победы; не окажется воды и в Волге, когда воины Всеволода двинутся по ней в ладьях. Тот же образ вычерпанной реки как побежденной страны лежит и в основе характеристики „Словом“ победоносного похода Святослава Киевского 1184 г. О Святославе сказано: „иссуши потокы и болота“. Здесь и символ и реальность одновременно: при передвижении большого войска всегда „требился“ (подготовлялся) путь и мостились мосты, замащивались „грязивые места“. Следовательно, и в данном случае символ конкретизирован в „Слове“. Меткость его в том, что он несет две нагрузки: символическую и реальную. Еще больший отход от первоначального символа победы в сторону превращения этого символа в художественный образ имеем мы в том месте „Слова“, где говорится о том, что и на юге, и на северо-западе русские в равной мере терпят поражение от „поганых“ (т. е. от языческих половецких и литовских племен): „Уже бо Сула не течетъ сребреными струями къ граду Переяславлю, и Двина болотомъ течетъ онымъ грознымъ полочаномъ подъ кликомъ поганыхъ“. И Сула и Двина — две пограничные русские реки — лишились своих вод. Это, конечно, знак русского поражения. Вместе с тем это указание на то, что реки эти не могут служить реальными препятствиями для врагов Руси, что границы Руси слабы.
Мы видели выше, что многое в художественных образах „Слова“ рождалось самою жизнью, шло от разговорной речи, от терминологии, принятой в жизни, из привычных представлений XII в. Автор „Слова“ не „придумывал“ новых образов, а умел их уловить в самой русской речи; в русской же устной речи они были теснейшим образом связаны с действительностью, с дружинным, феодальным бытом XI—XII вв. Многозначность таких понятий, как „меч“, „стремя“, „стяг“ и мн. др., были подсказаны особенностями употребления самих этих предметов в дружинном обиходе. Были полны символического, „метафорического“ смысла не слова, их обозначавшие,
Не все стороны действительности могли давать материал для художественных сравнений, метафор. Поэтическая выразительность того или иного слова, выражения находились в тесной зависимости от поэтической выразительности того конкретного явления, с которым оно было связано. Язык и действительность переплетались в древней Руси особенно тесным образом. Эстетическая ценность слова зависела в первую очередь от эстетической ценности того явления, которое оно обозначало и, вместе с тем, самое явление, с которым это слово было связано, воспринималось как явление общественной жизни, в тесном соприкосновении с деятельностью человека. Вот почему в древней Руси мы обнаруживаем целые крупные явления жизни, которые служили неисчерпаемым родником поэтической образности. В них черпал свою
Арсеналом художественных средств были по преимуществу те стороны быта, действительности, которые сами по себе были насыщены эстетическим смыслом. Их в изобилии рождала, например, соколиная охота, пользовавшаяся широким распространением в феодальной Руси. Владимир Мономах говорит в „Поучении“ об охотах наряду со своими походами. И те и другие в равной мере входили в его княжеское „дело“. Княжеская охота неоднократно упоминается в Ипатьевской летописи за XII и XIII вв. Сам Игорь Святославич забавлялся охотою с ловчими птицами в половецком плену.
Охота с ловчими птицами (соколами, ястребами, кречетами) доставляла глубокое эстетическое наслаждение. Об этом свидетельствует позднейший „Урядник сокольничьего пути“ царя Алексея Михайловича. „Урядник“ называет соколиную охоту „красной и славной“, приглашает в ней „утешаться и наслаждаться сердечным утешением“. Основное в эстетических впечатлениях от охоты принадлежало, конечно, полету ловчих птиц. „Тут дело идет не о добыче, не о числе затравленных гусей и уток, — пишет С. Т. Аксаков в „Записках ружейного охотника“, — тут охотники наслаждаются резвостью и красотою соколиного полета или, лучше сказать, неимоверной быстротой его падения из-под облаков, силою его удара“. „Красносмотрителен же и радостен высокого сокола лет“, — пишет и „Урядник“.
Вот почему образы излюбленной в древней Руси соколиной охоты так часто используются в художественных целях. В этом сказались до известной степени особенности эстетического сознания древней Руси: средства художественного воздействия брались по преимуществу из тех сторон действительности, которые сами обладали этой художественной значительностью, эстетической весомостью.
Образы соколиной охоты встречаются еще в „Повести временных лет“: „Боняк же разделися на 3 полкы, и сбиша угры акы в мячь, яко се сокол сбивает галице“ (Лаврентьевская летопись под 1097 г.). В этом образе „Повести временных лет“ есть уже то противопоставление соколов галицам, которое несколько раз встречается и в „Слове о полку Игореве“. Противопоставление русских-соколов врагам-воронам есть и в Псковской первой летописи. Александр Чарторыйский передает московскому князю Василию Васильевичу: „Не слуга де яз великому князю и не буди целование ваше на мне и мое на вас; коли де учнуть псковичи соколом вороны имать, ино тогда де и мене Черторискаго воспомянете“ (Псковская первая летопись под 1461 г.).
Несколько раз в летописи встречается указание на быстроту птичьего полета. Как бы мечтая о возможности передвигаться с такою же быстротою, Изяслав Мстиславич говорит о своих врагах: „да же ны бог поможеть, а ся их отобьем, то ти не крилати суть, а перелетевше за Днепр сядуть же“ (Ипатьевская летопись под 1151 г.). Тот же образ птичьего полета встречается и в рассказе Ипатьевской летописи о походе Игоря 1185 г. Дружина жалеет, что Игорь не может перелететь, как птица, и соединиться с полками Святослава: „Потом же гада Игорь с дружиною, куды бы (мог) переехати полкы Святославле; рекоша ему дружина: Княже!
Замечательно, что во всех этих сравнениях воинов дружинников и молодых князей с соколами — перед нами сравнения развернутые, рисующие целые картины соколиного полета, соколиной охоты в охотничьих терминах своего времени (соколы „слѣтѣста“, сокол бывает „въ мытехъ“ и тогда „не дастъ гнѣзда своего въ обиду“, сокол „высоко плавает“, т. е. парит, собираясь „птицю въ буйствѣ одолѣти“, сокола „опутывают“, т. е. надевают ему на ноги „путинки“ и т. д.).
„Слово“, следовательно, насыщено конкретными, зрительно четкими образами русской соколиной охоты. Здесь, как и в других случаях, в своей системе образов „Слово“ исходит из русской действительности в первую очередь. Образы, которыми пользуется автор „Слова“, вырастают на основе реально существующих отношений в жизни. Его художественные символы строятся на основе феодальной символики его времени, отчасти уже запечатленной в языке. Художественное творчество автора „Слова“ состоит во вскрытии того образного начала, которое заложено в устной речи, в специальной лексике, в символике феодальных отношений, в действительности, в общественной жизни и в подчинении этого образного начала определенному идейному замыслу.
Автор „Слова“ отражает жизнь в образах, взятых из этой самой жизни. Он пользуется той системой образов, которая заложена в самой общественной жизни и отразилась в речи устной, в лексике феодальной, военной, земледельческой, в символическом значении самых предметов, а не только слов, их обозначавших. Образ, заложенный в „термине“, он превращает в образ поэтический, подчиняет его идейной структуре всего произведения в целом. И в этом последнем главным образом и проявляется его гениальное творчество.
Замечательно, с каким искусством и точностью автор „Слова о полку Игореве“ строит, на основе этого своего художественного принципа, развернутые сравнения. Вот, например, описание начала битвы с половцами, слитое в единую картину с описанием начала грозы.
Сперва автор „Слова“ говорит только о своих предчувствиях битвы-грозы: „Быти грому великому! Итти дождю стрѣлами съ Дону великаго! Ту ся копиемъ приламати, ту ся саблямъ потручяти о шеломы половецкыя, на рѣцѣ на Каялѣ, у Дону великаго“. Затем, после лирического восклицания „О Руская землѣ! Уже за шеломянемъ еси!“ автор „Слова“ переходит к описанию движения половецкого войска: „Вот ветры, внуки Стрибога [бога ветров], веют со стороны моря [с половецкой стороны] стрелами на храбрые полки Игоревы [битва началась перестрелкой из луков]. Земля гудит [под копытами конницы, пошедшей в бой, и под первыми раскатами грома], реки мутно текут [взмученные ногами коней, переходящих их вброд, и замутненные дождевыми водами], пыль поля покрывает [от движения множества половецкого войска и от предгрозового ветра], стяги [половецкие] говорят [они развеваются, свидетельствуя о наступлении половцев; их колеблет ветер грозы]“. Перед нами совмещение двух картин — описание грозы, слитое с описанием битвы.
Образы „Слова“ тесно связаны с его идеями. Эстетический и идеологический моменты в образе неотделимы в „Слове о полку Игореве“ и в этом одна из характернейших его особенностей. Так, например, обычные образы народной поэзии, заимствованные из области земледелия, входят не только в художественный замысел автора „Слова“, но и в идейный. Образы земледельческого труда всегда привлекаются автором „Слова“ для противопоставления войне. В них противопоставляется созидание разрушению, мир войне. Благодаря образам мирного труда, пронизывающим всю поэму в целом, она представляет собой апофеоз мира. Она призывает к борьбе с половцами для защиты мирного труда в первую очередь: „тогда при Олзѣ Гориславличи сѣяшется и растяшеть усобицами, погибашеть жизнь Даждьбожа внука“; „тогда по Руской земли рѣтко ратаевѣ кикахуть, нъ часто врани граяхуть, трупиа себѣ дѣляче, а галици свою рѣчь говоряхуть, хотять полетѣти на уедие“; „чръна земля подъ копыты костьми была посѣяна, а кровию польяна: тугою взыдоша по Руской земли“; „на Немизѣ снопы стелютъ головами, молотятъ чепи харалужными, на тоцѣ животъ кладутъ, вѣютъ душу отъ тѣла. Немизѣ кровави брезѣ не бологомъ бяхуть посѣяни, посѣяни костьми рускихъ сыновъ“.
В этом противопоставлении созидательного труда — разрушению, мира — войне автор „Слова“ привлекает не только образы земледельческого труда, свойственные и народной поэзии (как это неоднократно отмечалось), но и образы ремесленного труда, в народной поэзии отразившегося гораздо слабее, но как бы подтверждающего открытия археологов последнего времени о высоком развитии ремесла на Руси: „тъй бо Олегъ мечемъ крамолу коваше и стрѣлы по земли сѣяше“, „и начяша князи
Это противопоставление мира войне пронизывает и другие части „Слова“. Автор „Слова“ обращается к образу пира, как апофеоза мирного труда: „ту кроваваго вина не доста; ту пир докончаша храбрии Русичи: сваты попоиша, а сами полегоша за землю Рускую“. С поразительной конкретностью противопоставляя русских их врагам, он называет последних „сватами“: как уже было сказано выше, Игорь Святославич, действительно, приходился „сватом“ Кончаку (дочь Кончака была помолвлена за сына Игоря — Владимира). Отсюда следует, что образ пира-битвы не просто „заимствован“ из фольклора, где он обычен, а умело осмыслен применительно к данному конкретному случаю. Той же цели противопоставления мира войне служат и женские образы „Слова о полку Игореве“ — Ярославна и „красная Глебовна“.
Перед нами, следовательно, целая политическая концепция автора „Слова о полку Игореве“, в которую, как часть в целое, входят традиционные образы устной речи: „битва-молотьба“, „битва-пир“ и т. д.
Итак, автор „Слова о полку Игореве“ углублял, развивал старые образы, раскрывал их значение, детализировал их, заставлял читателя ярко почувствовать их красоту. Он брал то, что уже было в русском поэтическом языке, брал общее, а не случайное, брал укоренившееся.
Возникает вопрос: в чем же „Слово о полку Игореве“ связано с книжной традицией своего времени? Эти связи есть, но в буржуазной исследовательской литературе о „Слове“ они были сильно преувеличены. К различным выражениям „Слова“ были механически подобраны многочисленные параллели из летописи, из „воинских повестей“, из переводной хроники Манассии, из „Повести о разорении Иерусалима“ Иосифа Флавия, из Библии и т. д. Хаотически нагромождая параллели из произведений самых различных жанров, исследователи забывали, однако, что многое в этих параллелях было обусловлено общностью живого русского языка — основы всех этих оригинальных и переводных сочинений. Забывалось, что и летописи, и „воинские повести“ пользовались русской военной и феодальной терминологией, что в основе близости „Слова“ ко многим другим произведениям древней русской литературы лежала сама русская жизнь, а не „влияние“, „заимствование“ и „традиция жанра“. Так, например, такие выражения, как „преломить копье“, „стрелы идут, аки дождь“, „отворить ворота“ и мн. др., в которых искали стилистические трафареты „воинских повестей“, на самом деле были либо военными терминами, либо обычными выражениями живой устной речи XII в. Они свидетельствуют не о традициях тех или иных жанров в „Слове о полку Игореве“, а о близости „Слова“ к русской действительности.