Книги

Достоевский in love

22
18
20
22
24
26
28
30

– Покажи мне его!

– Зачем? Ведь ты много раз его видел.

– По-ка-жи ме-даль-он! – взревел он, срывая с нее цепочку, поцарапав шею. Этот медальон он сам купил ей в Венеции после смерти Сони. Его руки так тряслись, что, открывая замочек медальона, он едва не выронил его. Внутри были портреты Любы и его собственный.

Письмо, как оказалось, написала сама Анна. Она слово в слово скопировала его из романа в «Отечественных записках», который Федор читал накануне, но не узнал. Это был всего лишь розыгрыш. Промакивая платком кровь на шее, она попыталась отшутиться, но Федор был не в том настроении, чтобы присоединиться к ней.

– Подумай, какое могло бы произойти несчастье! Ведь я в гневе мог задушить тебя!

После девяти лет брака они все еще были полны страсти, и порой их захлестывало желание овладеть друг другом. Когда он уезжал в Бад-Эмс на летнее лечение, они писали друг другу страстные и, в случае Федора, подробные письма о содержании своих снов. Он извинялся за ворчание и нетерпеливость после ссор и задумывался о том, что за время брака четыре или пять раз влюблялся в нее. Он обещал расцеловать ее всю – и губы, и пальцы ног. Федор не мог выносить и мысли о том, что Анна разговаривает с другими мужчинами, и был вне себя, когда она игриво написала однажды, что встретила бывшего жениха. Он также был расстроен, что за месяц от них ушли три няни – так их терроризировали непослушные дети. К августу Федор не мог дождаться возвращения – Анна написала ему об одной особой покупке, которую сделала в ожидании его приезда, и он написал в ответ: «Сокровище ты мое, ангел моя женочка, цалую твои ножки, о которых мечтаю со страстью»[499].

Число последователей, которых собирал «Дневник писателя», было выше, чем после чего-либо написанного Федором ранее. Победоносцев попросил Федора добавить в список подписчиков царевича Александра, так что он едва ли мог быть и более представительным. Тем не менее весь этот перебор деталей его жизни, отслеживание судебных процессов, участие в хаосе жизни страны, ежемесячная публикация не оставляли ему времени на написание чего-нибудь больше рассказа. Почти весь следующий год он усердно трудился в ненастном Санкт-Петербурге, где приходилось обсыпать квартиру целыми бутылками тараканьего порошка, чтобы избавиться от насекомых. Он едва видел свою семью. Однажды когда очнулся после очередного приступа, не увидел рядом Анну и не мог избавиться от чувства, что с ней случилось что-то ужасное, сколько бы горничная ни заверяла его, что ее в квартире и не было. Телеграмма убедила его, что с ней все в порядке, но происшествие омрачило всю работу. Роман, который он задумал и бросил давным-давно, начал возвращаться к нему, и ему инстинктивно казалось, что единственным способом вернуться на землю и начать писать было посетить старое семейное поместье, где умер отец, вернуться в прошлое по своим же следам. Тогда он сможет рассказать свою последнюю большую историю. Проклятая поездка в Даровую! Как бы я желал не ехать! Но невозможно: если отказывать себе в этих впечатлениях, то как же после того и об чем писать писателю![500] Так он поехал в Москву и на громыхающем поезде со скоростью 15 верст в час потащился за город.

По прибытии в Даровое Федор был поражен, узнав, что Аграфена Лаврентьева, деревенская дурочка, все еще жива и близится к семидесяти. Он помнил ее молодой женщиной. Не способная к речи, она бродила по полям круглый год – кроме самых холодных ночей, когда деревенские заталкивали ее в избу. Даже зимой ее часто можно было найти босой на кладбище, где был похоронен ее единственный ребенок – с инеем на седых волосах, бормочущей что-то себе под нос[501]. Многие крестьяне помнили его и приглашали к чаю – маленький помощник Федя, который однажды пробежал две версты до дома, чтобы принести стакан воды крестьянской матери, работавшей в полях, собиравший дрова, когда кто-то из крестьян поранился. И хотя он провел там всего несколько дней, прежде чем вернуться в Санкт-Петербург, он пробудил множество воспоминаний, которые записывал, сидя на пне.

28 декабря 1877 года Федор узнал о смерти Некрасова. Он видел его всего месяцем ранее. Он казался тогда почти уже трупом, так что странно было даже видеть, что такой труп говорит, шевелит губами[502]. На панихиде Достоевский увидел иссушенное страданиями тело. По возвращении домой не мог заставить себя работать; вместо этого снял с полки все три тома стихов Некрасова и принялся читать с первой строчки. Первые четыре стихотворения появились когда-то на соседних с первой публикацией Федора страницах. По мере чтения (а я читал подряд), передо мной пронеслась как бы вся моя жизнь. Он читал всю ночь, том за томом, вспоминая, как в молодости они разговаривали белые ночи напролет. Из глубины поднялось воспоминание: Некрасов открылся ему, поведал о жестокости отца, о том, как тайком по возможности обнимал мать. Некрасов был одним из немногих, кто, как Федор, понимал, что жестокость передается по наследству, и отказался от этого наследства. Горнилом, переплавившим неукротимость гнева в любовь, стала поэзия.

На похоронах было несколько тысяч людей, многие из них – студенты. Подходить к гробу начали в 9 утра, и когда к 4 пополудни стемнело, люди все еще шли. Шагая с Анной по кладбищу, Федор сказал:

– Когда я умру, Аня, похорони меня здесь или где захочешь, но запомни: не хорони меня на Волковом кладбище, на Литераторских мостках. Не хочу я лежать между моими врагами; довольно я натерпелся от них при жизни![503]

Анна пообещала ему грандиозные похороны, процессию из десятков тысяч, захоронение в Александро-Невской лавре и отпевание архиереем – но только если он пообещает жить еще много лет.

Федор улыбнулся.

– Хорошо, хорошо, постараюсь пожить подольше!

У могилы Федор сказал о Некрасове несколько слов. Я именно начал с того, что это было раненое сердце, раз на всю жизнь, и незакрывавшаяся рана эта и была источником всей его поэзии, всей страстной до мучения любви этого человека ко всему, что страдает от насилия, от жестокости необузданной воли, что гнетет нашу русскую женщину, нашего ребенка в русской семье[504]. В приступе щедрости он заговорил о величии Некрасова как поэта – что уступал он только Пушкину и Лермонтову. Голос из толпы закричал, что Некрасов был лучше обоих. Что ж, это было подле гроба, и Федор не стал спорить.

Его современники умирали, а Федор не был крепок здоровьем. Он предсказывал, что здоровье покинет его, едва переступив порог двадцатилетия. Теперь его терзали геморрой и эпилепсия, голос сел, легкие поедала эмфизема. Других людей, здоровее его, ломали тяготы Сибири. Но несмотря на все труды, что он написал по возвращении, он так и не приступил к своему magnum opus, книге, которая где-то на задворках разума обретала форму с конца 1860-х. Этот роман заполнил его голову и сердце, просит выразиться[505].

Приступить к нему означало на время отложить «Дневник писателя». Проживет ли он достаточно, чтобы написать действительно великую книгу в собственном ритме, книгу, которая, без сомнений, позволит ему занять место в пантеоне русских писателей? Иногда ему казалось, что смерть шла за ним по пятам сквозь туманные улицы, но иногда, напротив, чудилось, что все только начинается. В самом соку, то есть пятидесяти шести лет и никак не более, что во всяком случае составляет возраст цветущий, возраст, с которого, по-настоящему, начинается истинная жизнь[506].

Глава 12

Пророк

1878–1881