Книги

Достоевский in love

22
18
20
22
24
26
28
30

– Да, именно, обвиняют в зависти… И кто же? Старые друзья, которые знают, меня лет двадцать…

Он назвал этих старых друзей.

– Что же, они так прямо вам это и высказали?

– Да, почти прямо… Эта мысль так в них засела, что они даже не могут скрыть ее – проговариваются в каждом слове.

Он раздражительно заходил по комнате. Потом вдруг остановился, взял Соловьева за руку и заговорил тихо, почти зашептал:

– И знаете ли, ведь я действительно завидую, но только не так, о, совсем не так, как они думают! Я завидую его обстоятельствам, и именно вот теперь… Мне тяжело так работать, как я работаю, тяжело спешить… Господи, и всю-то жизнь!. Вот я недавно прочитывал своего «Идиота», совсем его позабыл, читал как чужое, как в первый раз… Там есть отличные главы… хорошие сцены… у, какие! Ну вот… помните… свидание Аглаи с князем, на скамейке? Но я все же таки увидел, как много недоделанного там, спешного… И всегда ведь так – вот и теперь: «Отечественные записки» торопят, поспевать надо… вперед заберешь – отрабатывай, и опять вперед… и так всегда! Я не говорю об этом никогда, не признаюсь; но это меня очень мучит. Ну, а Толстой обеспечен, ему нечего о завтрашнем дне думать, он может отделывать каждую свою вещь, а это большая штука – когда вещь полежит уже готовая и потом перечтешь ее и исправишь. Вот и завидую… завидую, голубчик!..

Поскольку Достоевский не мог полноценно работать, сидя под колоколом два часа лечения сжатым воздухом, чтобы с толком провести время, он брал с собой «Анну Каренину». Роман довольно скучный и уж слишком не бог знает что. Чем они восхищаются, понять не могу[488]. Его жизнь теперь строилась вокруг лечения – сжатого воздуха зимой и минеральных источников в Бад-Эмс летом. Три из четырех слабых мест в легких с прошлого лета исцелились, но четвертое только выросло.

Было тяжело оставлять Анну и детей, и он переживал за них, особенно теперь, когда Анна ожидала четвертого ребенка. Когда он сел на пароход, Федя и Люба долго махали ему с берега, прежде чем их маленькие фигурки развернулись и удалились в сторону дома. В своем первом письме Федор попросил Анну писать ему каждые три дня и наказал не унывать. Он писал ей, напоминая принять ванну, приглядывать за няней, купать детей, а она отвечала, что не мылась и не купала детей более двух недель[489]. Письма всегда задерживались на день-два, что было предсказуемо, поскольку чиновник в паспортном столе открыл ему оскорбительный факт, что после всех этих лет Федор по-прежнему был под правительственным надзором.

Достоевский едва знал кого-либо в Бад-Эмс, но через невестку Каткова завел очень близкое знакомство с поэтессой Пелагеей Гусевой. Я был на водах, лечился. С первой встречи она поразила меня, как бы заколдовала чем-то. Это был фатум. Я не захотел его, «не захотел любить». Не знаю, смогу ли передать это ясно; но только вся душа моя была возмущена именно от факта, что со мной это могло случиться[490]. Она была сорокалетней вдовой, увядшей красавицей, чья болезненная бледность взывала к старому романтику в Федоре. А еще она была поклонницей его сочинений. Они прекрасно общались и дружески спорили, и Федор специально рассказывал ей истории, в которых активно участвовала его жена. Когда Анна написала Федору, что ее брат поймал жену на измене, Федор взял себя в руки и ответил: «Но он, как и ты, Аня, исполнен чувства долга, знает, что обязан детьми»[491].

Только к лучшему, что ему необходимо было вернуться к родам Анны. Когда семья воссоединилась, Федор узнал, что какой-то негодяй опубликовал в «Петербургской газете» слух, что он находился на смертном одре; стоит ли говорить, как расстроило это жену – она тут же послала ему телеграмму и получила ответ, что он в полном порядке, но русский и немецкий перемешались и только больше ее запутали. В любом случае роды прошли хорошо, и 10 августа 1875 года у них родился сын Алексей. В тот год стояло чудесное бабье лето, и несмотря на то что по пути на пароход Федор едва не потерял чемодан с рукописью «Подростка», у разросшейся до пяти человек семьи выдалась очаровательно небогатая событиями осень. Федор закончил правку последних глав книги, которые сдал в «Отечественные записки» для печати в заключительном выпуске года. Впрочем, вижу, что роман пропал: его погребут со всеми почестями под всеобщим презрением[492]. Читатели, казалось, предпочитали читать книги о высоких страстях помещиков.

Вскоре после того, как завершилась публикация «Подростка», Федор столкнулся на улице со знакомым, который тут же принялся изливать похвалы только что вышедшей седьмой части «Анны Карениной».

– Это вещь неслыханная, это вещь первая. Кто у нас, из писателей, может поравняться с этим? А в Европе – кто представит хоть что-нибудь подобное? Было ли у них, во всех их литературах, за все последние годы и далеко раньше того произведение, которое бы могло стать рядом?[493]

Ну, без сомнения, никого похожего на Толстого в Европе не найти – но и Пушкиным он не был.

С тех самых пор, как «Время» запретили, а «Эпоха» закрылась, Федор думал об издании своего журнала или какого-либо дневника. Ему всегда нравилось писать фельетоны, будь они анонимными статьями о жизни в Санкт-Петербурге 1840-х или записками о путешествиях по Европе со Страховым; без сомнения, самой приятной частью работы в «Гражданине» была его колонка «Дневник писателя», получившая восторженный отклик читателей. Его нынешний план был даже более амбициозным – отдельное издание, которое станет описывать жизнь в России месяц за месяцем. Можно многое выпустить и ограничиться лишь выбором происшествий, более или менее выражающих нравственную личную жизнь народа, личность русского народа в данный момент[494]. Задумка заключалась в том, чтобы перемежать воспоминания о собственной, несомненно, богатой событиями жизни с авторскими статьями о судах и военных конфликтах, рассказами и притчами. Всё войдет с известным взглядом, с указанием, с намерением, с мыслию, освещающею всё целое, всю совокупность. И наконец, книга должна быть любопытна даже для легкого чтения, не говоря уже о том, что необходима для справок! Это была бы, так сказать, картина духовной, нравственной, внутренней русской жизни за целый год. Дело это – огромное[495]. В 1876-м он решил полностью посвятить себя этой давней идее.

Владелец дома, который они снимали в Старой Руссе, умер примерно в то же время, и Федор купил двухэтажный деревянный дом за 1150 рублей. Наконец у него появилась собственность, которую он мог оставить своей семье. В стоявшем на берегу реки Перерытицы доме было шесть спален на втором этаже, рядом с ним – огород и сад со столетними деревьями, а также конюшня, ледник и баня. Здесь Федор работал над «Дневником писателя», выражая свое мнение по любому животрепещущему вопросу и встревая в каждую дискуссию: о войнах в Европе, о «женском вопросе» и необходимости высшего образования для женщин, о еврейском народе[496]. Он был единственным автором каждого слова в издании, и они с Анной публиковали его самостоятельно. Наконец-то не имело никакого значения, что скажут критики, или каким тенденциям он следовал, или в каком журнале издавался – «Дневником писателя» он говорил напрямую с читателями. Журнал добился мгновенного успеха, и вскоре Федор получил от одного журналиста вопрос – не задумывался ли он о написании мемуаров. В настоящее время к тому не способен. Вследствие падучей моей болезни, которая, впрочем, почти уже меня не беспокоит, я – верите ли – забыл сюжеты моих романов. Тем не менее общую-то связь жизни моей помню[497].

Они с Анной идеально работали вместе, а семейная жизнь их была довольно безоблачной. В Старой Руссе они взяли внаем корову, чтобы у детей каждое утро было свежее молоко, и Федору иногда приходилось разыскивать ее, когда та уходила к своим товаркам. Единственном источником супружеской напряженности была ревность Федора, которая достигла апогея 18 мая 1876-го, когда он получил анонимное письмо от «доброжелателя», утверждавшего, что Анну приворожил некий таинственный незнакомец. Письмо предлагало, если Федор не верит в его правдивость, взглянуть на портрет в ее медальоне. Когда Анна зашла в его кабинет после ужина и села возле стола, Достоевский нервно ходил по комнате.

– Что ты какой хмурый, Федя? – спросила она[498].

Он остановился прямо перед ней.

– Ты носишь медальон? – спросил сдавленным голосом.

– Ношу.