Книги

Достоевский in love

22
18
20
22
24
26
28
30

Теперь, стало быть, мне месяцев шесть непрерывной работы[396]. В середине августа добравшись до Женевы, они сняли тихую меблированную комнату, где Федор мог писать в покое. Две пожилые хозяйки без устали нахваливали город, но, за вычетом озера, Федор ничего хорошего в нем не нашел. Во-первых, Женева оказалась очень дорогой; во-вторых, женевцы были вечно пьяны. Разгул пьянства был даже хуже, чем в Лондоне, если такое возможно себе представить. Здесь не живут: здесь отбывают каторгу[397]. Федор и Анна редко общались с осевшими в городе соотечественниками, кроме двоюродного брата Герцена, Николая Платоновича Огарева, который оказался революционером не меньшим, чем сам Герцен.

Выклянчив немного денег у Майкова, Каткова и старого доктора Федора, Степана Янковского, решили остаться в Женеве хотя бы до рождения ребенка, поскольку Федор мог лучше общаться с докторами на французском. Что до денежного вопроса, Анна теперь плела интриги против Паши, которого считала своим врагом. Она выдумала историю о том, как тот в Москве отправился напрямую к Каткову просить у того денег. Федор попался на уловку и рассердился, но настоял, что необходимо поддержать Пашу денежно другим способом. Он не единожды просил об услугах, чтобы устроить Пашу на работу, но пасынок считал это ниже собственного достоинства и увольнялся, едва ему давали какое-либо задание.

Сойдя с ужасной орбиты колеса рулетки, Федор снова вошел в рабочий ритм. Поздний подъем, зажечь огонь, выпить кофе. Сесть за стол, поразмышлять об этой доброй душе, князе Христе, о том, что может ждать его в Санкт-Петербурге, городе, куда сам Федор жаждал вернуться. А мне Россия нужна, для моего писания и труда нужна[398]. В четыре пополудни Федор выходил на обед, оставляя Анну дома. Он сидел в кафе и читал «Московские новости» или «Голос», собирая материал, чтобы писать о России и ее необоснованной вере в европейскую цивилизацию. Затем, прежде чем вернуться домой, подкинуть в печку дров, выпить еще чая и записать свои мысли, Федор позволял себе получасовую прогулку, чтобы проветрить голову.

Пока он планировал свой новый роман, в Женеву прибыли Джузеппе Гарибальди и Михаил Бакунин. Они приехали на встречу тысяч европейских революционеров, несколько оптимистично названную Лигой мира и свободы[399]. На конференции все говорили о необходимости избавиться от больших государств и их больших армий, заменить их небольшими республиками. Религию следовало упразднить, а мира во всем мире достигнуть – огнем и мечом, конечно же. Утопизм именно такого рода хотел разрушить Федор. И книга обязана была выйти хорошей, потому что к этому моменту аванс Каткова достиг уже 4000 рублей.

Федор сидел за столом, перебирая идеи, но сюжет никак не хотел складываться, а он не мог рассчитывать на деньги, не выслав хотя бы одну законченную часть. Хуже всего боюсь посредственности; по-моему, пусть лучше или очень хорошо? или совсем худо[400]. Ненадолго съездил в Саксон-ле-Бэн поиграть в рулетку – затем еще раз, – но проиграл все, не заработав никакого вдохновения. Довольно много писал, выкидывал и начинал снова, каждый день прочесывая газеты в надежде на вспышку молнии, которая ненадолго осветит ему весь облик романа. Читал заголовки, будто те были одним длинным полным лакун пророчеством. Убийства, одержимость деньгами, то, как западные идеи вроде нигилизма обольщали молодое поколение. Кроме того, непременно хочу издавать, возвратясь, нечто вроде газеты (я даже, помнится, Вам говорил это вскользь, но здесь теперь совершенно выяснилась и форма и цель)[401].

Воздух был холодный, особенно когда ледяные северо-восточные бизы внезапно срывались с гор и неслись по Женевскому озеру. Весной ветра только усилятся – еще одна причина уехать, едва родится ребенок. Когда приблизилась зима, стало невозможно прогревать дом достаточно по меркам Федора – что уж говорить о бедной Анне. Даже при полыхающем огне температура не поднималась выше 6 °C[402]. Кроме того, здесь припадки случались с ним каждые десять дней. Ему требовалось несколько дней, чтобы прийти в себя, и хотя он верил своему воображению, память после них иногда подводила. Но он дал Каткову слово чести, что к январскому выпуску пришлет часть романа, и слово необходимо было сдержать.

Он хотел так много сказать в «Идиоте». Написал шесть разных планов, и теперь необходимо было начать писать сам роман, даже если он и не проработал сюжет. Давно уже мучила меня одна мысль, но я боялся из нее сделать роман, потому что мысль слишком трудная и я к ней не приготовлен, хотя мысль вполне соблазнительная и я люблю ее[403].

Роман крутился вокруг прекрасного героя, князя Мышкина, наивной, доброй и щедрой души. В нем было что-то от Дон Кихота, хорошего человека, который вызывал симпатию, потому что поведение его было не к месту, а сам он этого не видел. Князь Мышкин будет своего рода блаженным, которого многие посчитают обычным идиотом, но чья простота будет пронзать происходящее до самой сути. Идеалист в Федоре жаждал искупителя, а реалист требовал несчастного человека. Целое у меня выходит в виде героя. Так поставилось. Я обязан поставить образ. Разовьется ли он под пером? И вообразите какие, само собой, вышли ужасы: оказалось, что кроме героя, есть и героиня, а стало быть, ДВА ГЕРОЯ!! И кроме этих героев, есть еще два характера – совершенно главных, то есть почти героев[404]. Героиней, вокруг которой закрутился сюжет, была Настасья Филипповна, резкая, прекрасная женщина, чей чистый характер не был замечен высшим обществом, которое считало ее «падшей». Ее ухажер Рогожин, богатый, но грубый купец, чьи страсти увлекли его. Была еще возлюбленная самого Мышкина, Аглая, которую Федор еще не прописал, но на которую его отчасти вдохновила Анна Корвин-Круковская. Как всегда, сюжет превратится в любовный треугольник, а может, и в квадрат. Мышкин будет разрываться в неразрешимом конфликте между христианской любовью к Настасье и приземленной человеческой любовью к Аглае. И как это любить двух? Двумя разными любвями какими-нибудь? Это интересно… бедный идиот![405]

В романе отчетливо звучал мессианский тенор. Всему миру готовится великое обновление через русскую мысль, и это совершится в какое-нибудь столетие – вот моя страстная вера[406]. Сперва пал Рим, затем Византия, – с началом нового тысячелетия России суждено было принять свою судьбу Третьего Рима, и мир должен был повести русский Христос. Мы при третьем коне, вороном, и при всаднике, имеющем меру в руке своей, так как всё в нынешний век на мере и на договоре, и все люди своего только права и ищут. Но на едином праве сердце чистое не сохранят, и за сим последует конь бледный[407].

К тому времени атеистов в России было, возможно, больше, чем где-либо еще, потому что, по мнению Федора, Россия в духовных вопросах обогнала Европу. Русские либералы вроде Тургенева или Герцена теперь были бесполезны – шваль![408] Они были даже не русскими, а гражданами мира, а их интеллектуальные размышления о социализме – развлечение, чтобы убить время. В любом случае новое поколение их полностью превзошло.

Проблема была не в отсутствии материального прогресса. В прошлом часто случался голод. Глядя на феодальные замки, ненадежно рассыпанные по швейцарским горам, некоторые в полумиле от подножья, невозможно было не думать о несчастных, которым приходилось таскать в горы камни. И все же, несмотря на богатство современной эпохи, несмотря на редкость голода и быстроту коммуникаций, не было идеи, объединившей бы человечество с силой, какая встречалась в прошедшие века. Богатства больше, но силы меньше; связующей мысли не стало; всё размягчилось, всё упрело и все упрели![409] Громада материализма выстроена на карточном домике, не принимая никакого нравственного основания, кроме удовлетворения личного эгоизма и материальной необходимости[410].

Заблуждение рационального эгоизма заключалось в вере в то, что человеческое сердце по природе своей стремилось к добру, в то время как оно было полем битвы между добром и злом. Закон саморазрушения и закон самосохранения одинаково сильны в человечестве![411] Ответом была вера – глубокая, инстинктивная, невольная вера – и ее нужно было искать в русском народе, в крестьянах. Простая любовь к земным тварям, а не любовь возвышенных абстракций. В отвлеченной любви к человечеству любишь почти всегда одного себя[412]. Все это он хотел выразить через своих персонажей, но знал, что подход должен быть исподволь, иначе он рисковал прослыть безумцем. Самые нелепые идеи мог вложить в уста персонажей, от которых уже отказался, – это позволило бы ему говорить, будто бы не поддерживая их взглядов. Но сперва необходимо было выстроить конфликт между возлюбленными.

Федор послал первую часть «Идиота» Каткову в конце 1867-го, надеясь, что успеет к ключевому первому выпуску года. Он боялся, что роман сочтут скучным. В первой части происходило немногое – в ней только представлялась загадочная фигура Мышкина, – но она же не ставила под угрозу дальнейшее. Важнее всего было вызвать у читателя любопытство.

Глава 10

Смерть русскому

1868–1871

Живем копейками; всё заложили. Анна Григорьевна теперь уж на последних часах. Думаю, не родит ли сегодня в ночь? Сам в тревоге ужасной, а между тем писать надо, не останавливаясь[413].

В ночь на 3 марта 1868 года разразился шторм. Плохая погода зачастую плохо влияла на нервы Федора, и, как по заказу, у него приключился серьезный эпилептический припадок. Следующим утром он едва мог стоять, и день прошел в тумане полусформировавшихся мыслей. Он отправился в постель в 7 часов вечера, но четыре часа спустя легким похлопыванием по плечу его разбудила Анна.

– Кажется, началось, я очень страдаю! – сказала она[414].

– Как мне тебя жалко, дорогая моя! – нежнейшим голосом ответил Федор и снова провалился в сон.