Книги

Достоевский in love

22
18
20
22
24
26
28
30

Начали появляться и отзывы. Либеральный консенсус сошелся в том, что Достоевский использовал свою повествовательную мощь, чтобы способствовать реакционному делу, охаяв всю молодежь скопом, тогда как та хотела изменить Россию к лучшему. Радикалы с предсказуемым ужасом отреагировали на то, что Достоевский работает теперь в архиконсервативном «Гражданине». В то же самое время, когда Федора рисовали злобным и могущественным врагом, те же журналы списывали его со счетов как больного, потерявшего последний разум. Среди зоилов выделялся Николай Михайловский, новый ведущий критик «Отечественных записок». Его замечания к «Бесам» были справедливы – как, к примеру, можно говорить о проблемах, терзающих общество, не упоминая капитализм, индустриализацию, фабрики, банки? – но прорывалось искреннее восхищение романом как литературным достижением. Михайловский представлял взгляды народников, нового движения, получившего название за свою веру в русский народ, что не так уж отличалось от некоторых идей самого Федора, десятилетием раньше заявлявшего, что образованному меньшинству стоит «вернуться к земле».

Прибыв в контору «Гражданина», Федор выложил свои основные правила: его необходимо слушаться без прекословий и сомнений, и каждая запятая должна быть на месте. Он порой проводил по часу или больше в тишине, раздумывая о корректуре статьи, пока молодая корректорша, Варвара Тимофеева, кротко ждала. С князем Мещерским оказалось невозможно работать. Тот подробно описал в печати один из частных разговоров с царем, не получив на то официального разрешения; доказывал, что необходимо «поставить точку» на всех реформах[477]; последней каплей стала попытка издать статью с предложением установить полицейское наблюдение над всеми студенческими общежитиями. У меня есть репутация литератора и сверх того – дети. Губить себя я не намерен. Кроме того, Ваша мысль глубоко противна моим убеждениям и возмущает мое сердце[478].

Несмотря на то что издание спонсировалось Романовыми, журнал на некоторое время попал под цензуру за критику правительственной реакции на голод в провинции, а неосмотрительная болтливость Мещерского относительно слов царя отправила Федора на гауптвахту на два дня (в конце концов, в выходных данных стояло его имя). Анна приходила составить ему компанию, как и Майков и совсем недавний знакомый, Всеволод Соловьев, серьезный, религиозный молодой человек, убежденный, что современники еще не до конца осознали гений Достоевского. Две ночи Федор провел довольно спокойно, молясь со скрещенными на груди руками, думая о годах в тюрьме. Может быть, никогда не переживал я более отрадных мгновений в душе моей, как в те минуты раздумья среди глубокой ночи, на нарах, под арестом. Это может показаться странным читателю, некоторым щелкоперством, желанием блеснуть оригинальностью – и, однако же, это всё было так, как я говорю. Да, те мгновения были светом души моей[479].

Отработав чуть больше года редактором «Гражданина», Федор решил уволиться. Он недооценил стресс редактирования еженедельного журнала, особенно управляемого Мещерским, и проблемы с властью отразились на его здоровье. Он постоянно простужался, в легких не хватало воздуха. Врачи прописали компрессионные воздушные ванны – трижды в неделю на два часа он с другими пациентами садился под гигантский металлический колокол, в котором паром нагнеталось давление. Лечение помогло с одышкой, хотя ради него приходилось рано вставать, а это Федор ненавидел. Но хуже проблем со здоровьем было то, что ему не хватало времени на литературу. И все же проведенное в «Гражданине» время принесло полезные плоды. Во-первых, колонка Федора, «Дневник писателя», стала невероятно популярной – многие говорили, что это лучшая часть журнала. Во-вторых, разговоры с Варварой Тимофеевой все больше убеждали его, что новое поколение народников не так уж отвергало христианство, и в целом с некоторой точки зрения эти две идеологии могут подойти друг другу.

Отношения Федора с Тимофеевой сперва были скованными, но, удостоверившись, что она христианка, он открылся. Говорили о Евангелии, об учении Христа, о Царстве Божием. Иногда он развлекал ее декламацией пушкинского «Пророка», которого знал наизусть. Он видел, что на нее влияют западнические идеи, и пытался в подходящие моменты предостеречь ее об опасностях слишком сильного увлечения декадентством Европы. Когда на стол ему легла статься о Бисмарке и папстве, он признался ей: «Они не подозревают, что скоро конец всему… всем ихним „прогрессам“ и болтовне! Им и не чудится, что ведь антихрист-то уж родился и идет!.. Идет к нам антихрист! Идет…»[480]

Когда Варвара принялась возражать, он ударил кулаком по столу.

– Антихрист идет! Идет! Конец света ближе, чем они думают!

Федор знал о связях Варвары с «Отечественными записками» и дал ей задание, не привлекая внимания, узнать, может ли он написать для журнала роман. Он хотел заговорить с радикалами с их собственной трибуны. В этот раз настала пора беспокоиться его консервативным друзьям, которые не без причин уверились в том, что Федор – прожженный славянофил. Как мог кто-то от редактирования «Гражданина», возможно, самого реакционного журнала в России, уйти в «Отечественные записки»? Правда заключалась в том, что Федор отказывался подписываться под любой готовой идеологией и предпочел бы изобрести собственную. Он всегда поддерживал некоторые из целей социалистов, и он же годами провозглашал уникальную и священную миссию царской России. В разное время все концы политического спектра позволяли себе увериться, что он говорил за них, и к тому времени почти все успели раскритиковать его как голос врага. Но хотя личная философия Федора изменялась следом за разными личностями в его жизни, от Некрасова до Майкова, до Страхова и теперь молодого Всеволода Соловьева, – он ценил превыше всего собственную интеллектуальную независимость. И более всего он хотел уйти с поста редактора правого журнала, чтобы написать фундаментальный роман для глашатая левых радикалов.

У Федора была задумка романа нового типа, который привлек бы молодых людей вроде Варвары. Романы о грызущихся между собой аристократах ушли в прошлое. Помещичья литература сказала всё, что имела сказать (великолепно у Льва Толстого). Но это в высшей степени помещичье слово было последним[481]. Вместо этого Федор хотел написать о современной жизни: сломанных семьях, необычных браках, неизведанных столкновениях между разными социальными классами. Явятся новые лица, еще неизвестные, и новый мираж; но какие же лица? Возможны важные ошибки, возможны преувеличения, недосмотры. Во всяком случае, предстояло бы слишком много угадывать. Но что делать, однако ж, писателю, не желающему писать лишь в одном историческом роде и одержимому тоской по текущему?[482]

В апреле 1874 года Некрасов навестил Федора и официально пригласил его сотрудничать с «Отечественными записками». Более того, он предлагал 250 рублей за лист – на сто больше, чем Федор получал за предыдущие романы. Федор ответил, что должен обсудить предложение с женой.

– Вот уж никак не мог я предположить, что вы находитесь «под башмачком» вашей супруги, – сказал Некрасов[483].

Федор не успел открыть рта, чтобы объяснить ситуацию, как Анна, подслушивавшая в соседней комнате, велела ему соглашаться.

Из верности Каткову Федор отложил ответ Некрасову и отправился в Москву, чтобы предложить право первого выбора «Русскому вестнику». Но у Каткова не было денег для оплаты нового большого романа, так как он платил по 500 рублей за лист Толстому, публиковавшему выпусками «Анну Каренину».

В городе только о Толстом и говорили, и хотя Федор никогда не встречал его, он казался хорошо знакомым всем, кого Федор знал. Тургенев был знаком с ним с 1850-х – их поместья были недалеко друг от друга, и они вместе охотились, хотя однажды и поссорились почти до дуэли[484]. Страхов поддерживал переписку с Толстым, который считал его ценным критиком. Но граф Толстой не опустился до того, чтобы познакомиться с Федором.

Летом 1874-го Федор в одиночестве съездил на воды в немецкий Бад-Эмс – хожу по водам и вижу англичан[485]. Его врач считал, что климат и минеральные воды помогут легким – у Федора образовалась эмфизема, вызывавшая проблемы с дыханием. В Европе его захватила идея посетить могилу Сони, и исключительно ради этого он проехал на поезде 600 километров до Женевы. Там Достоевский обнаружил, что могильную плиту уже скрыл кипарис, выросший за шесть лет с тех пор, как он в последний раз стоял на этом месте. Новая жизнь, но не его Соня. Он отломил пахнущую хвоей ветку, чтобы отдать Анне на память.

Семья провела зиму в Старой Руссе. Так было дешевле, детям там нравилось, при необходимости можно было достаточно легко добраться до Санкт-Петербурга, и, что самое важное, там было достаточно спокойно, чтобы он мог написать свой новый роман, «Подросток». Он пытался писать его от первого лица незаконнорожденного юноши, Аркадия Долгорукого. Голос неокрепший, болезненно неуверенный в себе. Отец-аристократ, Версилов, один из «лишних людей» своего поколения, но вызывающий приязнь и обладающий достаточной глубиной. Сюжет, однако, был набросан наспех, и последняя часть крутилась исключительно вокруг опасности обнародования компрометирующего письма.

Некрасов похвалил первую часть, едва она вышла: «Всю ночь сидел, читал, до того завлекся, а в мои лета и с моим здоровьем не позволил бы этого себе». Всеволод Соловьев под псевдонимом также написал хвалебный отзыв в «Петербургских новостях». Но когда Федор в следующий раз встретился с Майковым и Страховым, оба были подчеркнуто холодны. Об романе моем ни слова и, видимо, не желая меня огорчать. Об романе Толстого тоже говорили не много, но то, что сказали – выговорили до смешного восторженно[486]. Он спросил, почему они были настолько против его публикации в «Отечественных записках», тогда как их любимый Толстой делал то же самое, но Майков только нахмурился и ничего не ответил. Прощаясь, не договорились о следующей встрече.

Когда Соловьев нанес визит Федору, то нашел его в необычайной задумчивости.

– Скажите мне, скажите прямо – как вы думаете: завидую ли я Льву Толстому?[487] – спросил Федор, едва тот переступил порог.

– Я не знаю, завидуете ли вы ему, но вы вовсе не должны ему завидовать, – отвечал Соловьев. – У вас обоих свои особые дороги, на которых вы не встретитесь, – ни вы у него ничего не можете отнять, ни он у вас ничего не отнимет. На мой взгляд, между вами не может быть соперничества, а следовательно, и зависти с вашей стороны я не предполагаю… Только скажите, что значит этот вопрос, разве вас кто-нибудь обвиняет в зависти?