Книги

Достоевский in love

22
18
20
22
24
26
28
30

Величайшей радостью Федора было проводить время с младшими членами семьи. Через детей душа лечится…[507] Он призывал их, пока пил свой утренний кофе, и с упоением вслушивался в их болтовню. Ужинала семья всегда вместе. Иногда дети стучались в дверь отцовского кабинета, пока Федор работал, и он предлагал им сладости. Однажды отец нарядился белым медведем, а дети сидели на табуретах, представляя, что это плавучие льдины. Федор ползал по полу на четвереньках, выслеживая «вкусных» детей, которые радостно взвизгивали, когда он бросался обнимать их. Если у него и был любимец, то Алеша, младший. Он был счастливым ребенком, всегда что-то лепетал, и Федор чувствовал уверенность, что Алеша особенный, возможно, как и его отец.

Весна 1878-го началась с радостной новости: Федора пригласили на Международный литературный конгресс – и никто иной, как Виктор Гюго. Но посетить конгресс он не смог. 30 апреля у Алеши случился припадок. Малыш бился в конвульсиях, но не плакал, и припадок длился всего четыре минуты. Федора охватило предчувствие беды. Неужели мальчик унаследовал его эпилепсию? Две недели спустя, 16 мая, Алеша смеялся с няней, как вдруг его лицо судорожно дернулось. Сперва няня решила, что это прорезываются коренные зубы, но вскоре мальчик уже бился в конвульсиях. Федор, всю жизнь страдавший от приступов, впервые увидел это со стороны. Страшный, невообразимый и ни на что не похожий вопль вырывается из груди; в этом вопле вдруг исчезает как бы всё человеческое, и никак невозможно, по крайней мере очень трудно, наблюдателю вообразить и допустить, что это кричит этот же самый человек. Представляется даже, что кричит как бы кто-то другой, находящийся внутри этого человека[508]. Лицо Алеши было чудовищно искажено, оно дергалось и искривлялось, глаза выкатились из орбит. Это было ужасно, невыносимо. Приступ длился 12 часов, и после него Алеша так и не очнулся. Федор поцеловал его, трижды перекрестил и разрыдался. Он провел всю ночь на коленях возле тела.

Вчера еще веселился, бегал, пел, а сегодня на столе[509]. Недели после смерти Алеши были опустошающими. Посмотрю на его бельишечко, на рубашоночку аль на сапожки и взвою. Разложу, что после него осталось, всякую вещь его, смотрю и вою. И только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошел бы к нему, не промолвил, в углу бы притаился, только бы минуточку едину повидать. Только б услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик! Да нет его, нет, и не услышу его никогда![510] Если горе – нерастраченная любовь, то трудно представить, каково это – потерять второго ребенка.

Федор давно собирался посетить Оптину пустынь, чтобы собрать материал для своего нового романа; мысль о том, чтобы излить горе жившему там знаменитому старцу отцу Амвросию, стала причиной двинуться в путь. После похорон он отправился сначала в Москву, затем – с братом Всеволода Соловьева Владимиром – за 200 верст от города[511], в монастырь. Чтобы добраться до Оптиной, необходимо было доехать на поезде до Сергиева, а затем два дня трястись по неровным захолустным дорогам.

Отрезанный от благ XIX века, монастырь казался неизменным со времени основания сотни лет назад. Белые башни венчали голубые купола с золотыми крестами, ярко сверкавшие на фоне густых лесов[512]. Этот монастырь более других представлял истинное сердце русского православия, и Федор шел по стопам Гоголя и Толстого, которые совершили сюда паломничества до него.

Многие из тех, кто приезжал в монастырь, хотели видеть знаменитого старца. Крещенный Александром, он впервые ступил на землю Оптиной пустыни в 1839-м, приняв имя Амвросий. В 1860 стал старцем монастыря и теперь считался одним из святейших людей в России. Хорошо образованный, излучавший духовный свет, спокойствие и умиротворение, сочетавшиеся с мягким юмором, Амвросий производил на всех, кого встречал, огромное впечатление[513].

Федор встречался с отцом Амвросием трижды. Только единожды они остались наедине. Федор рассказал о своем горе от смерти сына, и отец Амвросий выразил соболезнование.

– И не утешайся, и не надо тебе утешаться, не утешайся и плачь, только каждый раз, когда плачешь, вспоминай неуклонно, что сыночек твой – есть единый от ангелов божиих – оттуда на тебя смотрит и видит тебя, и на твои слезы радуется, и на них господу богу указывает. И надолго еще тебе сего великого материнского плача будет, но обратится он под конец тебе в тихую радость, и будут горькие слезы твои лишь слезами тихого умиления и сердечного очищения, от грехов спасающего. А младенчика твоего помяну за упокой, как звали-то?[514]

– Алексей, батюшка.

– Имя-то милое. На Алексея, человека божьего?

– Да, батюшка.

– Каким святым был он!

Но Федор недолго мог выдерживать почтительный тон. Он редко встречал равных себе по интеллекту даже в литературных кругах, и расспросы отца Амвросия по вопросам веры так возбудили его, что он начал перебивать старца, пылко спорить с ним по некоторым вопросам и даже пускаться в объяснения старцу собственных религиозных идей. В Оптиной он работал в монастырской библиотеке и выписал несколько параграфов из «Жизни старца Леонида» отца Зедергольма для дальнейшего использования в романе.

Эта поездка и смерть Алеши стали катализаторами для одной из важнейших идей Федора, которая станет, в его понимании, самым простым, самым убедительным аргументом атеизма из всех возможных: если Господь существует, почему он позволяет страдать невинным детям? Зачем ему создавать мир, в котором безответных лошадей хлещут по глазам, в котором чужеземные армии бросают младенцев на штыки? Он читал о случае, когда родители маленькой девочки наказывали ее, обмазывая экскрементами лицо и рот, и о другом, когда ребенка для забавы затравили собаками. Представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, и на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги![515]

Книга обретала форму. Это будет его величайший роман, возможно, величайший в русской литературе. Он затронет каждую тему, каждый конфликт, каждый архетип и каждую новую идею, что Федор собирал десятилетиями: Федор Карамазов, отец-пьяница, сидящий взаперти в разваливающемся поместье за городом, изнасиловал местную дурочку и был убит из-за 3000 рублей. У Федора Карамазова останется четыре сына, каждый отображает один из полюсов двух тематических осей философии Достоевского: Дмитрий будет представлять жизнь тела, Иван – жизнь души; незаконнорожденный Смердяков станет символом нигилизма, а четвертый брат – веры. Последний брат будет чистым молодым монахом, прекрасной душой, которого он назовет Алешей. Наивный, можно даже сказать, слишком хороший для этого мира и в то же время защищенный именно своей неподверженностью порче. В монастыре, где он живет, будет мудрый старец, который откроет глубокие истины о Боге и России. Бедного Дмитрия захватит страсть к женщинам, деньги станут утекать, как вода сквозь пальцы, и он мучительно будет нуждаться в отцовских 3000 рублей, чтобы выплатить долг. У него будет честное сердце, но этого окажется недостаточно, чтобы спастись от тюрьмы. Ивана сила собственного интеллекта приведет к сомнениям в вере – он станет выдумывать диковинные сценарии, ставить мысленные эксперименты. Что, если Иисус вернулся бы во времена инквизиции и католики заточили бы его как радикала? Уйдя в глубины собственного разума, однажды ночью Иван увидит самого дьявола, и они обменяются действительно опасными идеями. А на заднем плане притаится Смердяков, извращенная душа, полубрат, избегающий рациональных объяснений, пятый член семьи из четырех человек, пять в дважды два[516].

Федор вернулся в Санкт-Петербург с ясностью, нужной ему для начала работы над «Братьями Карамазовыми», но работать в старой квартире он не мог. Двери не распахивались с прибытием Алеши, полы не отзывались топотом его ног. Снова семья из четырех человек, они переехали в шесть комнат дома 5/2 в Кузнечном переулке, того же, где он жил, когда писал «Двойника» в 1846-м. Кабинет Федора был обставлен так же скромно, как и всегда, – стол и часы, икона, большой комод и кушетка у стены напротив окон, над которой висела репродукция «Сикстинской Мадонны».

Освободившись в каком-то смысле от неизбывного своего горя, Федор бросился в работу. К концу 1878-го у него уже был полный план книги, и он написал первые 160 страниц, которые отослал Каткову для такого важного январского выпуска. В конце каждой длинной, полной работы ночи мысли его были о наследстве, которое оставит он семье. Я здесь сижу и беспрерывно думаю о том, что уже, разумеется, я скоро умру, ну через год или через два, и что же станется с тремя золотыми для меня головками после меня?[517]

Публикацией «Дневника писателя» Федор поставил себя на одно из виднейших мест в русской литературе, а когда в «Русском вестнике» Каткова начали выходить «Братья Карамазовы», имя Достоевского приобрело важность поистине мистическую. Впервые в жизни все воспринимали его всерьез, от студентов до литераторов. Даже правительство прекратило длившийся десятилетием надзор и больше не перлюстрировало его писем, что было вполне к месту, раз уж он теперь входил во внутренний круг императора.

Весной 1878-го Федора пригласили отужинать с детьми царя, великими князьями Сергеем и Павлом, на которых, по мнению их наставника, он мог оказать благотворное влияние. Его забрал императорский экипаж, и за ужином Федор нашел общий язык с молодыми дворянами, которые прекрасно поддерживали беседу.

Вскоре его уже регулярно приглашали в Зимний дворец. Он участвовал в одной из любительских постановок при дворе, сыграв Пимена в «Борисе Годунове». Его представили другому великому князю, Константину, которому, по мнению Федора, вместо флота больше подошло бы искусство. Наконец, ему выпал шанс встретиться с императором Александром II. Несмотря на страстную приверженность монархии, Федор отнюдь не следовал придворному этикету: он первым заговорил с царем, сел без разрешения, даже повернулся спиной к монарху, покидая комнату. Он нечаянно довел одну из царевен до слез, а в другой раз обнаружил, что так эмоционально убеждал ее в чем-то, что все время разговора держался за пуговицу ее платья.