Книги

Демон абсолюта

22
18
20
22
24
26
28
30

Ему было известно о риске, которому он подвергался, но он считал партию проигранной, когда она разыгрывалась в Сирии, и хотел любой ценой выиграть время, чтобы вернуть ее в Лондон.

Телеграмма о принятии ультиматума не дошла до Гуро: телеграфная линия была оборвана. В тот же день арабские повстанцы на дороге Триполи стали угрожать тылу французских войск. Разбитые, они поспешили в Дамаск.

Через два дня они встретились на проходе в Мессалун с шерифской дивизией под командованием министра обороны. Узнав, что французы продолжают наступление, он стал считать недействительным приказ о демобилизации. Это был бывший турецкий офицер, член «Фетах», говорили, именно он нацелил пушку, искалечившую Гуро при Дарданеллах. Самые решительные члены клубов присоединились к нему. Но часть войск в Дамаске была уже разбита, восстание, спровоцированное ультиматумом, было по приказу Фейсала подавлено шерифской полицией. За участниками боевых действий стояло не национальное восстание, а мятеж.

С рассвета до 10 часов утра они удерживали 3-ю дивизию армии Леванта. В 10 часов министр был убит в атаке[601], французские танки вступили в бой — и на следующий день армия вошла в Дамаск, где дома стояли закрытые, немые и слепые.

Фейсал выехал в Хайфу — через Дераа…[602]

Глава XXХI.

Лоуренс забросил редактирование своей книги, больше даже не вспоминал о ней; часами оставаясь без движения, он ждал, чтобы стерлось навязчивое сознание того, что все его замыслы обрушены. «Все обещания, сделанные арабам полковником Лоуренсом, будут отметены».

Но его прошлое, к которому он чувствовал упрек и отвращение, пыталось сделать его одной из возвышенных фигур Англии; этого человека, почти сведенного с ума лишениями, обманом и бессилием, неумолимое зеркало газет искажало, делая из него освободителя.

Успех конференций, начатых в Ковент-Гардене[603] Лоуллом Томасом, стал таким, что ему пришлось возобновлять их каждый день в огромном зале Альберт-Холла — который прежде никогда не снимали больше, чем на один сеанс. Теперь они назывались не: «С Алленби в Палестине и завоевание священной Аравии», но: «С Алленби в Палестине и с Лоуренсом в Аравии». Министры и аристократия приходили, чтобы послушать; ведущий конференций был приглашен королем. Родился «Лоуренс Аравийский». Казалось, что реальность, взятая отвлеченно, позволяла людям любить романтику, не чувствуя себя детьми; аудитория воодушевлялась этой фигурой, в которой они видели лишь имперского героя, одну из тех жизней, которая утешает людей в противостоянии с богами. Какая биография нашла бы за пять месяцев такое количество читателей? Лоуэлл Томас обратился к Австралии, чтобы предпринять там свои конференции: с августа [1919 года] по январь [1920 года] его слушали в Лондоне больше миллиона слушателей.

Его репортажи были на удивление подготовлены для романтического восприятия. Средства красноречия, за исключением тех, которые относились к актерскому искусству, были такими же, как средства журналистики: и те, и другие пытались выпрямить в одну линию сложный и часто противоречивый мир, а затем акцентировать трогательные элементы. Лоуэлл Томас делал ораторский репортаж о приключении.

«Я часто в течение месяцев, проведенных в Палестине рядом с Алленби, слышал, как говорят об этом таинственном человеке. В первый раз я услышал о нем и о его деяниях, когда следовал из Италии в Египет; австралийский морской офицер сказал мне по секрету, что один англичанин, как считают, возглавляет армию варваров-бедуинов, где-то в непроходимой аравийской пустыне. Высадившись в Египте, я слышал рассказы о его фантастических подвигах. Его имя всегда произносилось вполголоса…»[604]

Так начиналась конференция, которая заканчивалась словами:

«Это было 31 октября 1917 года, в 7 часов утра — полководец самой крупной армии Аравии за пять веков, молодой человек двадцати девяти лет, который меньше чем за год стал самой влиятельной личностью в Аравии со времен Гарун-аль-Рашида, одним словом, Лоуренс официально вступил в древнюю столицу арабской империи. Все население города и десятки тысяч бедуинов из соседней пустыни давились на улице, «называемой Прямой»[605], когда Лоуренс вошел в ворота города, одетый в костюм принцев Мекки».

Лоуэлл Томас инстинктивно понял и чувствовал это по воздействию своих первых конференций: тем, что неодолимо толкало приключения Лоуренса стать легендой, были их декорации. Очарование Востока не столько исчезло, сколько отступило; когда Константинополь стал слишком привычным для воображения, оно перешло к святым городам, к пескам и Евфрату как исходу их мечтаний. Недаром принцессы и носильщики «Тысячи и одной ночи» блуждали по ночным улицам Багдада; покорителю Триполитании или Болгарии было бы труднее стать легендой.

Лоуэлл Томас и сам чувствовал тягу к этим декорациям, он по опыту знал, как живописны маленькие окна палаток эмиров, перекрещенные черными шнурами вместо решеток, какие бывают в сарацинских домах, и за ними — странствующие бедуины, с заплетенными в косы волосами, ружьями и пиками, среди пустынных земель. Все это смешивалось с миром Библии, и возрождение Аравии соединяло иной мир с миром предков, почти знакомым, как в тот момент, когда на золотой маске, найденной в Микенах, едва ее сняли с черепа, к которому она была прибита гвоздями, появилась надпись: «Агамемнон»…

Ничто так не порождает очарование, как двойная удаленность в пространстве и во времени: воображение стеснено, если оно действует слишком близко к нам. Аравия обладала и тем, и другим, и это действовало в первую очередь на самого Лоуренса. Кажется, что ограничения, довлеющие над уделом человеческим, ослабевают, когда меняется декорация; миры, одновременно далекие и ушедшие в прошлое, двор Тимура или Семирамиды, позволяют нам локализовать там наши мечты. Дети мечтают о стране Кукании, где воплощают свои дневные желания, а взрослые — о таинственных странах, где воплощают свои ночные надежды. Ничто так не укрывало взятие Акабы дымкой поэзии, как упоминание о «взятии морского порта царя Соломона». Говорить о Петре, цитируя Бертона — «город цвета роз, древний, почти как время», и о происходящих битвах — как о «битвах бедуинов в городе теней» — это создавало вокруг того, для кого имя каждого из этих городов означало один из подвигов, на редкость благоприятный для мифа ореол. И само предположение о том, что факты можно возвысить до легенды, порождало декорацию, равную течению веков, обыденного, но неумолимого присутствия смерти, противопоставленную механической стали современной войны — когда между арыками и пальмами, затерянными в призрачных туманах Азрака, скользил геометрически правильный кортеж бронемашин. Такие фразы, как: «пулеметы Лоуренса были выстроены батареей в храме Исиды»[606] — вызывали не только воспоминания, но и восхищение этими рапортами, в которых мы привыкли видеть реальность, навязанную живому и неживому, восхищение, которое, быть может, обогащает всякое искусство, и, без сомнения, самую тонкую поэзию, так же, как и самую лучезарную легенду.

В истории публика любит не только декорации прошлого, но также знакомство с властью, которое она дает. И все же об игре, часто такой ограниченной, с главой государства, она мечтает как о высшей свободе. То, что зачаровывает ее во власти — ее умаление; не потому, что она обязательно подразумевает несправедливость, но потому, что люди слишком убедительно чувствуют собственное рабство, чтобы не мечтать об освобождении других людей. Но все же человеку в здравом рассудке трудно видеть в истории последовательность королевских капризов; и, если его желание свободы отказывается легко воплощаться во властителях, есть чувство, где зависть и братство смешиваются — желание увидеть, что и властители подчинены некоему рабству. Романтизм, фельетон, кино, очень хорошо чувствующие тот призыв, который мечты широких масс адресуют истории, но также и всю противоречивость ответа, который дает им история, поняли, что персонаж, кристаллизующий эти рассеянные мечты — это Серый кардинал, герой, который вдохновляет, иногда исполняет, и под влиянием которого действует король. Всемирный успех «Трех мушкетеров» показывает, как много людей любит убегать на несколько дней в тот мир, где политика Франции и Англии зависит не от судеб наций и не от мысли Ришелье, а от приключений д’Артаньяна[607].

Этот серый кардинал, который еще более обаятелен, если добавит к своей таинственности молодость и энергичность, был воплощен в Лоуренсе. Триумф Лоуэлла Томаса был обязан собой его способности развертывать цепь приключений; но также и тому, что, как он доказал, кампания в Аравии, освещенная под особым углом, могла вызывать на свет одну из самых древних грез человечества.

Самое большое преимущество репортера, изображающего своих персонажей — представлять свой рассказ как правду: история Лоуренса была более захватывающей, чем любой современный ей вымысел, потому что она «происходила на самом деле»; и публика хотела знать, как она могла произойти. Она всегда любит романтику, но предпочитает, чтобы ее писала судьба, а не фантазии авторов. Эти приключения разворачивались на Востоке, там, где возможно все, и где власть европейца иногда достаточно велика, чтобы его судьба приобретала форму романа: если индийские авантюристы не становились английскими принцами, то ведь западные авантюристы становились принцами Великой Индии. И все же слушатели не так верили бы тем эпизодам, о которых им рассказывал Лоуэлл Томас, если бы не знали, что за Лоуренсом стояла самая романтическая и, как предполагалось, одна из самых мощных организаций в войне: Интеллидженс Сервис.

С давних времен тайна, которая окружает этот знаменитый род войск, ждала своих символов. Это она делала правдоподобным вступление Лоуренса в область романтики. Верить в то, что история делается не теми, кто ее делает — в этом есть что-то утешительное, но инфантильное; ничего инфантильного нет в том, чтобы верить в тайные действия тех, чья обязанность — действовать втайне.