С 1961 года, когда в Москве стал выходить еврейский журнал «Советиш геймланд», родители были его подписчиками и научили меня читать на идише. А в 1981 году я присоединился к Еврейской историко-этнографической комиссии, оформившейся вначале при «Советиш геймланд», а потом существовавшей как независимый «домашний» семинар[223]. Комиссия, а потом и журнал, где я с 1988 года работал ответственным секретарем (мое «отказничество» уже тогда этому не препятствовало), определили всю дальнейшую траекторию моей жизни.
Елена Эстрайх
Ни я, ни мой муж не помним, как и когда у нас возникло желание покинуть пределы СССР. Память как будто отрезала этот важный этап принятия решения. А может, просто в воздухе тогда это витало, как вирус, вот мы его и подхватили незнамо откуда. На дворе стоял 1979 год. Ехали если не все, то многие. Причины были разные. В основном, конечно, бежали от антисемитизма и по религиозным соображениям. Финансовая составляющая тоже была не на последнем месте: желание красиво жить никто не отменял. Опять-таки пресловутое «если не мы, так хоть наши дети» было весомым стимулом к отъезду. Применительно к нам это было скорее первое: религией в нашей семье и не пахло, а материальное положение было по советским меркам очень даже неплохим. Как раз в 1979-м мы стали собственниками хорошей кооперативной двухкомнатной квартиры в одном из спальных районов Москвы. На нашей большой кухне можно было устраивать посиделки с внушительным количеством людей. Муж неплохо зарабатывал (опять-таки по советским меркам), я после окончания института была в декретном отпуске, затянувшемся аж на три года. Казалось бы, все очень даже ничего, да вот на тебе, напасть такая. Но раз уж решили, нужно было действовать по протоколу.
Сначала поставили в известность родителей. Насколько я помню, именно так: не попросили совета, а поставили в известность. При этом родители должны были официально разрешить нам уехать именно в Израиль, куда мы точно ехать не собирались. Но так были построены правила игры: едешь как бы в Израиль, а оказавшись в Вене, резко меняешь направление и перебираешься в Рим, где ждешь разрешения на въезд в одну из выбранных стран, чаще всего в Америку, куда мы и стремились попасть. Советская власть, никогда не отличавшаяся особой гуманностью по отношению к своим «провинившимся» гражданам, хотела, чтобы об отъезде таких отщепенцев, как мы, узнали как можно больше людей. Узнали и, как говорится, заклеймили, или, на худой конец, обходили стороной и шушукались.
С позиций сегодняшнего дня это все ерунда, а тогда почти гражданский подвиг. Представьте себе, к примеру, мою маму, которая работала заведующей женской консультацией в десяти минутах ходьбы от дома. Ее в лицо знали все женщины в радиусе пары километров и почтительно здоровались, встретив на улице — разве что автограф не просили. Да и для папы, выпускника Высшей партийной школы, профессионального партийного работника, который до конца своих дней продолжал свято верить в идеалы социализма/коммунизма, это тоже было непросто. Но они все-таки пошли в ЖЭК подписывать документ об отсутствии материальных претензий к своим детям.
В отличие от моего папы, отец мужа, несмотря на то что он на фронте был политработником, к тому времени уже давно разуверился в социалистической идеологии и понимал наше стремление сбежать куда подальше. Более того, он как-то сказал, что если бы не возраст, то удрал бы, не раздумывая. Родители мужа тоже подписали аналогичную бумагу.
Тогда я это как-то не так высоко оценила, наверное, в силу своего юного возраста, но сейчас понимаю, чего им всем это стоило: ведь прощались тогда навсегда. Надежда увидеться была иллюзорной.
Следующим шагом должно было стать исключение из комсомола, что естественно, так как таким отщепенцам не место в рядах передовой советской молодежи. Пожалуй, в иерархии всех предвыездных «ритуалов» лично для меня этот был наиболее унизительным и тяжелым для исполнения. Заседание проходило в райкоме комсомола. Я была в настоящей агонии в преддверии «радостной» встречи с районной ячейкой ВЛКСМ. Муж меня успокаивал как мог и даже придумал «легенду» (так и хочется сказать — на случай провала). А легенда состояла в том, что я должна была давить на жалость и повторять, что сама уезжать на историческую родину не имею никакого желания, но муж настаивает, и не согласиться — значит стать матерью-одиночкой: мол, муж от этой идеи все равно не откажется и уедет без меня и дочки.
В назначенный день и час я явилась в нужный кабинет. Передо мной за столом сидело несколько райкомовцев: все парни молодые, бравые и удалые. Никто мне не предложил сесть. Я так и простояла напротив них «на ковре» и повторяла, как муж научил. Все было как в тумане — даже не помню, сколько длилась эта экзекуция. Результатом было постановление райкома об исключении меня из рядов ВЛКСМ. Еще одна нужная бумажка была добыта и пришита к делу.
Забегая вперед, скажу, что спустя три года, когда я устроилась на работу учителем в школу, наш комсорг начал меня «окучивать» на предмет вступления в комсомол: ведь работа-то на передовом посту воспитания будущего поколения! Замечу, что это происходило на территории того же райкома, где меня исключили. Я отбрыкивалась как могла, говорила, что, мол, раз не вступила в юности, то уж теперь как-то и не нужно. Еле отбрыкалась. Так я и осталась в истории школы как единственный преподаватель комсомольского возраста — не член ВЛКСМ.
Мужа на работе «пощадили». То есть из комсомола, конечно, исключили, и даже в трех инстанциях: сначала в отделе, потом в институтской ячейке, а уж затем в райкоме — как же без этого. Однако, вопреки общепринятому мнению, будто существовал некий приказ немедленно увольнять всех подавших на выезд, на самом деле такого приказа не было — все было отдано на откуп конкретному начальству конкретного учреждения и целиком и полностью зависело от его, начальства, отношения к евреям в целом и к данному сотруднику в частности.
В качестве лирического отступления: комсорг отдела произнесла пламенную речь, заклеймив и осудив его по всем статьям. А спустя несколько лет, когда встал вопрос о расформировании отдела и мужу, ставшему к тому времени главным инженером проекта, нужно было решить, кого уволить, а кого, как говорится, пощадить, он решил эту даму оставить в отделе — даже не столько за ее неповторимые профессиональные качества, сколько из-за того, что у нее семья и дети. Она потом плакала и благодарила его за то, что он зла не помнил.
Может, по причине того, что у директора проектного института, где трудился на благо родины муж, была жена-еврейка, а может, просто человек порядочный попался — и такое бывало, — но «права» мужа были ущемлены только в одном: его исключили из народной дружины, так что больше не надо было патрулировать микрорайон в дождь и стужу после работы. Правда, исключив из дружины, послали на олимпийскую стройку (стадион «Олимпийский»). Это ли не самые гуманные наказания самого гуманного в мире государства?!
Впрочем, был и еще один курьез. Муж получил повестку из военкомата с просьбой явиться в определенный день и час. Это повергло нас в полный шок, так как в то время ходили слухи, что подобные уловки предпринимались для того, чтобы послать на военную переподготовку, а потом «пришить» ярлык невыездного. Муж шел в военкомат как на эшафот, а человек в кабинете просто пожал ему руку и поздравил с присвоением очередного воинского звания — старшего лейтенанта. Хорошо, что тогда компьютеров не было и одна рука не знала, что делала другая. По работе же как таковой ничего не изменилось. Со временем все как-то позабылось, и мужа даже стали продвигать по служебной лестнице, причем довольно быстро и часто.
А потом начались трудовые будни каждого советского отъезжающего. Велосипед изобретать тут не требовалось: существовал определенный список того, что полагалось сделать, купить и т. д. Во-первых, конечно, фибровые чемоданы для вывоза всего нажитого непосильным трудом — ну, не всего, конечно, а только того, что разрешалось вывозить (рога маралов, например, которые являлись «неотъемлемым атрибутом жизни» любого советского человека, а также кораллы категорически запрещалось брать с собой). Тот, кто родился в послефибровочемоданную эпоху, может и не понять, что это за хрень такая, поэтому объясню: это такие чудища, сделанные то ли из картона, то ли из чего-то подобного, но крепче. Покупались они по причине своей вместительности, дешевизны, а главное, по принципу «не жалко выбросить». Не помню, сколько мы их надыбали, но высились они в углу нашей просторной кухни, накрытые старой скатертью, дожидаясь своего часа.
А еще нужны были большие куски поролона, чтобы паковать в него посуду. Да и то правда: как же там, на чужбине, без сервизов наших любимых и хрустальных вазочек? Паковка была отдельным делом. Появились специально обученные люди, которые знали, какие дырки надо вырезать для чашек, а какие для тарелок и других предметов. Откуда взялась вдруг эта мудрость, понятия не имею, но найти умельцев было несложно. Они хорошо зарабатывали на этой операции, а в конце своего действа, поместив всю посуду в картонные коробки, демонстративно бросали их со всего размаху на пол, тем самым демонстрируя надежность перевозки в любых экстремальных условиях. У заказчиков, конечно, сердце обрывалось, но, следуя совету проверить, все ли цело, они убеждались, что уж что-что, а поесть и попить им точно будет из чего.
Памятуя о том, что в Италии придется довольно долго ждать разрешения на въезд в Америку и в другие страны, все покупали то, что пользовалось спросом у местного населения, чтобы, продав это за совсем небольшие деньги, можно было хоть немного посвободнее жить. И мы не были исключением. Нам достали по большому блату гжельские сувениры. Как сейчас помню, мини-самовар с позолотой стоил 25 рублей — деньги по тем временам немалые, но надо так надо. (Кстати, он и сейчас красуется у меня на кухне.) Купили еще и фотоаппарат «Зенит». До сих пор не пойму, зачем они были нужны иностранцам. Неужели качество местных уступало? Скорей, из-за дешевизны. Да и много еще чего купили — сейчас уж и не упомнишь.
А в основном жили обычной жизнью, только в почтовый ящик заглядывали чаще: а вдруг долгожданная повестка в ОВИР придет. Но проходили месяцы, а мы не получали никаких новостей. Месяцы переросли в полтора года — и вот наконец конверт получен. В нем дата и номер комнаты, куда нам надлежало явиться. Говорили, что по номеру комнаты определяли, какой будет ответ: можно или нельзя нам покинуть СССР. Признаюсь, сейчас уже не помню, поняли ли мы, как решат нашу судьбу власти — до встречи с овировцем или непосредственно на приеме. Да это и не столь важно. Главное в сути, а суть была такова, что нам отказали в выезде по причине нецелесообразности. Мы поняли, что сказался год работы мужа на режимном предприятии в городе Запорожье, хоть и прошло к тому времени уже года три, да и на предприятии этом муж только пользовался тем же входом, что и «режимники», а сам работал в самом что ни на есть несекретном месте — в конструкторском бюро, где разрабатывали кассетные магнитофоны «Весна».
Впрочем, подробных объяснений нам никто не дал, и мы тут же подали на апелляцию. На сей раз долго ждать не пришлось: второй отказ пришел через полтора месяца. Конечно, можно было наполниться гордостью за себя любимых — еще бы, страна явно не может представить своего будущего без нас. Но это я так думаю по прошествии стольких лет, а тогда чувства были совсем другие. Один немаловажный нюанс: как ни пытались, мы не смогли вспомнить, куда подевалась та злополучная бумажка с отказом. А была та бумажка чрезвычайно важным документом, по которому несколько лет спустя Америка начала принимать эмигрантов напрямую из СССР, минуя приглашения в Израиль. На этом наши попытки уехать из страны закончились; вернее, закончился первый этап.
Прошло целых 10 лет. Наступил 1991 год. Страна уже была совсем другой. Я работала. Муж резко сменил род деятельности и из инженеров перешел работать в редакцию единственного в СССР еврейского журнала. Там-то его и встретил один господин из Великобритании, а встретив, пригласил приехать в Оксфорд писать диссертацию. И вот пришел муж с работы, а я в это время пол подметала. Он мне рассказал про эпохальную встречу. Надо заметить, что я даже подметать не перестала, так как всяких посулов уже наслушалась. А зря: этот оказался самым что ни на есть настоящим, и мы через год всей семьей переехали в Англию.