Книги

Архив еврейской истории. Том 13

22
18
20
22
24
26
28
30

Что же касается основной массы евреев, полу- и четвертьевреев, а также нееврейских членов их семей (в предыдущей эмиграции последние составляющие практически отсутствовали), то они покинули или попытались покинуть СССР не как участники движения, а как звенья того, что называют «цепной миграцией»: одни — самые отчаянные и предприимчивые — едут, заодно прощупывая и прокладывая путь для других, а потом посылают настойчивый сигнал: бросайте все и приезжайте, здесь хорошо. Тем более что зарубежное движение вкупе с правительственными структурами Израиля, США, Австрии, Италии и еще нескольких стран проложили пути и создали транзитные пункты еврейской эмиграции. Нельзя не упомянуть и отправной пункт эмиграции — советский ОВИР.

Мотивация, спутница любой эмиграции, тоже работала. Было, конечно, «пробуждение национальной идентичности», о чем написано много или даже слишком много, но было и, похоже, доминировало другое, а именно желание реализовать заветные профессиональные мечты и бизнес-планы, перестать думать и ощущать напоминания о «пятом пункте», посмотреть мир, лучше и интересней жить, в том числе и еврейской жизнью. В Нью-Йорке я снимал квартиру у бывшей киевлянки, которая увезла дочь от украинского жениха, выдала замуж за еврея и все время жаловалась мне на нелюбимого зятя. Слышал я и другое: «Мы уехали, чтобы перестать быть евреями». Короче, к отъезду толкали всякие причины или совокупности причин. Какие-то «совокупности» — более сорока лет спустя я даже не берусь их достоверно перечислить — толкали и нас.

* * *

Если на меня не обрушится Альцгеймер или что-то в таком роде, я не забуду эту дату — 30 октября 1979 года. В тот день Советский (в отличие, видимо, от менее советских) районный ОВИР Москвы принял наши документы, собранные для выезда из страны с целью воссоединения с семьей в Израиле. Это была фактически единственная причина, дававшая надежду на получение разрешения покинуть СССР. Мне кажется, я все еще помню лицо того приветливого офицера в штатском, который проверил и принял целый ворох бумаг. Квитанцию об их получении не выдавали, что вызывало, конечно, тревогу. Все собранное с большим трудом и еще большей нервотрепкой уходило в какую-то черную дыру.

Во всем этом была какая-то игра, в которой участвовали две стороны — и те, кто подавал на выезд, и те привратники, от которых зависело решение: «выпустить» или «пусть остается здесь». Ведь прямые родственные связи с кем-то в Израиле были лишь у меньшинства подававших. Мы принадлежали к большинству. У меня ближайшим родственником был троюродный брат, выехавший из Ленинграда. Я его видел один раз в жизни. Запомнилось, что он хотел показать свою силу, поэтому начал бороться с моим старшим братом. Тот потом пару дней лежал, приходил в себя. Теоретически у жены тоже кто-то жил в Израиле, так как семья брата — или даже двух братьев — ее дедушки выехала туда, тогда еще в Палестину, в 1930-е годы. Дед их проводил до Одессы, где они загрузились на пароход. И на этом или вскоре после этого связь с ними оборвалась. Восстановить ее удалось только в 2022 году.

Без официально оформленного приглашения израильского родственника нечего было даже думать о подаче документов. Троюродный брат сразу отозвался на мою просьбу. Еще четыре приглашения пришли от людей, о которых я понятия не имел. Уже не помню, через кого и как я заказал их получение. Потом я читал, что в Израиле искали однофамильцев и просили их сыграть роль родственников. В моем случае все приглашавшие были с совершенно другими фамилиями. Эстрайхи там тогда или еще не водились, или их не нашли. Мое врожденное неприятие абсурда как-то сразу заблокировало идею подачи заявления о желании воссоединиться с троюродным братом, но при этом расстаться, возможно навсегда, со многими куда более близкими родственниками, включая родителей. Поэтому я решил огорошить «компетентные органы» душещипательной историей. Звучала она примерно так: у моего отца была подруга, они вместе учились в пединституте в Житомире, готовились стать учителями в еврейских школах, но потом расстались. По распределению в 1931 году был «дан приказ ему на запад, ей в другую сторону». И тут вдруг, как снег на голову, совсем недавно выяснилось, что их дружба на самом деле получила продолжение в виде девочки, моей сестры, приславшей мне одно из приглашений. Радость-то какая! Надо было, конечно, с «сестрой» как можно скорей воссоединиться.

Отцу моему чувства юмора было не занимать, и эта легенда ему понравилась. Он добавил: «Был бы моложе, поехал бы с вами». Война 1967 года на Ближнем Востоке рассорила его со старшим братом, отставным командиром полка в легендарной Кантемировской танковой дивизии. Два года не общались. Потом они вроде помирились и больше о политике никогда не говорили, каждый остался при своем. Отец был несказанно рад победе Израиля, а брат, когда-то получивший партбилет вместе с наганом, никогда не отклонялся от установок, изложенных в свежем номере газеты «Правда». Бои местного значения шли у отца и со старшей сестрой матери, не читавшей «Правды», но всегда верившей в ее мудрость. Ходили слухи, что много лет спустя она не просто умерла, а приняла сверхдозу какого-то лекарства — лишь бы не поехать в ненавистный Израиль с семьями своих сыновей, вышедших из рядов КПСС.

Надо сказать, что родители проявили удивительное понимание нашего желания уехать. Каждому из них ведь надо было официально (в домоуправлении) заверить бумагу о том, что они не возражают против нашего отъезда, а самое главное, не имеют к нам никаких материальных претензий. Мой отец, член партии с 1940 года и офицер-политработник в годы — и какое-то время после — войны, подписал это без колебаний. Я не помню возражений и со стороны тестя, в прошлом парторга ЦК на одном из заводов Ижевска и выпускника Высшей партийной школы в Москве, а также со стороны тещи, парторга роддома.

Сложно придумать лучшую иллюстрацию настроений в еврейских кругах — или в какой-то части этих кругов — того времени. Не случайно в одном популярном тогда анекдоте еврей подходит к двум незнакомым евреям и говорит им: «Я не знаю, что вы тут обсуждаете, но согласен с вами — ехать надо». Правда, мой брат, который был старше меня на двадцать лет и уже давно являлся членом партии, сказал, что ему сложно понять мое решение уехать из страны социализма. Он был главным невропатологом Кривого Рога, пользовался большой популярностью у нездоровых горожан и жил уже даже не в социализме, а почти в коммунизме, где «все было схвачено».

Мы — моя жена и я — еще были комсомольцами, а таковым (как и коммунистам) подавать заявления на выезд было никак нельзя. Меня исключали в три приема: в отделе, где я работал руководителем группы, в комитете комсомола проектного института и в райкоме. Все было довольно формально. Один раз меня сравнили с власовцами, но старший товарищ осадил этого человека. После исключения из рядов ВЛКСМ меня на месяц направили в сводный комсомольский отряд — помогать строителям крытого стадиона на проспекте Мира. Надо было спешить закончить его к началу олимпийских игр.

Предстоящий спортивный форум играл заметную роль в выездных настроениях. Считалось, что в его преддверии будут легче выпускать. Статистика отъезда в 1979 году действительно вселяла надежду на успех. Никто не заглядывал в закатившийся куда-то магический кристалл, а то бы узнали, что сами игры скукожатся после ввода советских войск в Афганистан и что получение разрешения на выезд станет в советской еврейской жизни чем-то из области экзотики.

Исключение из комсомола (а заодно — из народной дружины и, кажется, еще из чего-то) было важным шагом на пути к ОВИРУ, но не последним. Не должен был возражать и наш жилищный кооператив. Тут проблем не было — председатель сразу выдал нужную бумагу и никого из соседей не посвятил в наши планы. Но самая главная бумага требовалась от моего работодателя. Для руководства отдела и института это была неприятная весть. Они попытались, как это обычно делалось в то время, договориться со мной «баш на баш»: я им — заявление об уходе, а они мне — нужное письмо, тоже о том, что нет претензий. С грузом претензий идти в ОВИР было бессмысленно.

Изначально я и собирался мирно уйти, потому что тоже не заглядывал в магический кристалл и был уверен в возможности прокормиться какое-то время переводами технической литературы и, главное, в быстром решении вопроса. У нас уже были заготовлены фибровые чемоданы, славившиеся своей легкостью, поролон для упаковки фарфора и хрусталя, а также всякая всячина из набора отъезжающего: изделия русских промыслов, пластинки с записями классических опер, фотоаппарат «Зенит» и т. п. Завскладом лесоматериалов, приятель тестя и тещи, подбивал нас купить румынский гарнитур «Шератон» и никак не мог принять моих доводов об отсутствии денег для такой покупки: «Послушай! Пять тысяч [то есть примерно две мои годовые зарплаты] стоит гарнитур, пять даешь на лапу и пять — на пересылку. Но ты уже спокоен — у тебя есть мебель». Действительно, я потом видел эту мебель, спокойно стоявшую в их американской квартире.

Так уж получилось, что еще до октября 1979 года уезжал наш приятель, умудрившийся перед отъездом заболеть ангиной или чем-то еще в таком роде. Поэтому он не мог сидеть всю предотъездную ночь в аэропорту. Почему-то (для удобства, наверное) такое сидение «на дорожку» было крайне необходимо. Я вызвался отсидеть вместо него с полуночи до утра, между делом познакомился с довольно молодым молдавским евреем. По его рассказам, он был уважаемым человеком в Рыбнице — главным инженером ЖЭКа. За несколько часов нашего знакомства он успел сделать две вещи: продать мне килограмм грецких орехов (оказавшихся несъедобными) и втолковать мне, что работу ни в коем случае не надо терять.

Совет этот так прочно «лег на мой ум» (калька с идиша), что я предложенный институтом вариант «баш на баш» не принял. Тут, конечно, самое место описать, как моя борьба увенчалась успехом, но я не уверен, что слово «борьба» уместно в этом случае. Действительно, я сопротивлялся и даже заслужил похвалу начальницы отдела кадров (она мне это сказала несколько лет спустя: «Молодец, хорошо держался»). Но куда большую роль сыграла порядочность руководства института, проявленная по отношению не только ко мне, но и к двум другим сотрудникам, подававшим аналогичные заявления в это же время. Я даже остался руководителем группы. Рыбницкий мудрец оказался прав — благодаря этому я оказался «отказником» в облегченной форме, refusenik light. После нескольких лет перерыва, когда стало понятно, что из СССР мне выхода нет и пока (или никогда) не будет, меня даже стали повышать — главный специалист, главный инженер проектов. Мы купили машину. Но «отказничество» все-таки вносило какое-то дополнительное разнообразие в нашу жизнь.

Был небольшой испуг, когда пришла повестка из военкомата. Тогда ходили слухи, что евреев специально берут в армию, чтобы они получили допуск к секретности и тем самым основание для отказа в выезде из страны. Слух, конечно, довольно глупый, так как «компетентным органам» совсем не требовалось никакого основания. Нам дважды отказывали по причине «нецелесообразности» — вот и все объяснение. Но когда пришла повестка, все-таки дули на холодную воду — а вдруг загребут в армию? Оказалось, что меня вызвали, чтобы сообщить о присвоении очередного звания — старшего лейтенанта. Лейтенантом я стал еще в институте, где военная кафедра параллельно учила нас премудростям управления ракетной установкой, списанной с вооружения в год окончания нашей учебы.

Летом 1980-го мой родственник в четвертом или пятом колене испугал нашего соседа, «Иванова по матери» (с отцом по фамилии Голбштейн или что-то в этой парадигме). Дальний родственник был курсантом в училище, готовившем офицеров для охраны тюрем и зон заключения. Его всегда тянуло к чему-то «силовому». Замполит училища — где-то в приволжском городе, кажется, — обрадовался еврейскому курсанту: теперь никто не обвинит их в антисемитизме. К олимпийским играм училище привезли в Москву и на время игр переодели в обычную милицейскую форму. В этой форме он и предстал перед нами, а потом я пошел провожать его к метро. Иванов эту сцену увидел и запаниковал, что меня арестовали и куда-то ведут. Он входил в круг наших друзей и знал о том, что мы сидим на фибровых чемоданах. Ивановы в конце концов эмигрировали в Германию. В 1994-м я приехал из Англии и случайно (в Москве!) встретился с ними в метро. Оказалось, что они тоже уже сидели на чемоданах, не исключено, тоже фибровых. Пригодилась голбштейновская половинка.

* * *

В итоге подача документов не ухудшила качество нашей жизни, а, скорее, улучшила. Она дала ощущение свободы. Слово «отказник» воспринималось мной не как клеймо, а как звание. У меня не было ощущения, что кто-то отшатнулся от меня, разве что в самом начале, когда меня исключали и т. п. Тогда я выходил в коридор курить один, почти никто ко мне не присоединялся. Но это продолжалось не очень долго. Месяц на стройке стадиона тоже помог — в институте пыль за это время осела.

Жизнь «в отказе» стала для меня более еврейской. Если раньше я носился с какими-то планами научной работы в области автоматики, то после 1979 года занимался этим уже спустя рукава. Меня куда больше интересовала еврейская история. Точнее — интересовала меня еще больше, чем раньше. Говорят, что читать по-русски я начал по отцовскому учебнику истории для какого-то класса.

Дом наш в Запорожье был по-настоящему еврейским. Говорили почти всегда на идише. Родители моей матери жили с нами, от них я русского слова никогда не слышал. Я даже не уверен, что бабушка могла говорить по-русски, хотя что-то понимала. Мама не работала, но меня перед школой отдали в детский сад, чтобы я лучше освоил русский язык. Отец овладел русским очень хорошо, хотя никогда его не учил. В еврейском отделении житомирского пединститута вторым языком после идиша был украинский. Мама, тоже никогда не учившая русский, к его грамматике и лексике подходила творчески. А у ее младшей сестры были проблемы на работе. В детском саду ей приходилось вести занятия по развитию речи, но инспекторы находили ее усилия малоубедительными. В 90-е она уехала с сыновьями в Израиль и писала оттуда письма, которые без смеха — смеха до слез! — читать было невозможно. А потом стало скучно, так как она начала писать на идише.

До войны вся семья жила в Новозлатопольском еврейском национальном районе, одном из пяти в европейской части СССР. Мой отец получил туда распределение, позже заведовал районным отделом образования. По воскресеньям у нас часто собирался какой-то народ — родня и друзья по довоенной жизни в еврейском районе. Я вырос на том, что сейчас называют «устной историей». К деду приходил его приятель, любивший рассказывать, как он взял пленного в Первую мировую войну. Иногда его пленник был немцем, а иногда австрияком. Чин его тоже менялся: то фельдфебель, то офицер. С тех пор я отношусь к «устной истории» с подозрением. Не исключено, что и в этом тексте я что-то немного напутал.