Книги

Англия страна скептиков

22
18
20
22
24
26
28
30

Борис Аронштейн. О лестнице, ведущей вниз…

Почти все аллюзии – беспризорные. Как и эта, прочно засевшая в моем мозгу с началом чтения книги «Драма моего снобизма» многолетнего автора «Сноба» Эдуарда Гурвича (Издательство «Человек», Москва, 2021 г.). Чтобы представить себе эту аллюзию, просто вспомните бесконечную Потемкинскую лестницу и несущуюся по ней беспризорную детскую коляску в фильме Сергея Эйзенштейна «Броненосец «Потемкин». Эта сцена всплывала передо мной с каждым новым сюжетом книги, но этимологию ее я понял только в конце вместе со следующими фразами автора в «Эпилоге»: Легкость [публикации в Интернете. – Б.А.] делает каждого читателя «немножко писателем». Читатель же, порченный интернетной публикацией, теперь не столько читает, сколько пишет без всяких оглядок, рекламирует все – услуги, тренинги, включая самотворчество…

История повторяет себя сначала как трагедия. Потом как фарс. В январе 1991 года я, тогда аспирант Корнеллского университета, получил право присоединиться к… нет, еще не Интернету, а его предтече – межуниверситетской компьютерной сети. И первое же полученное мною сообщение, набранное желтой латиницей на маленьком черном экране первого «Мака» (похожего на советский телевизор «КВН»), гласило: В ночь на 13 января 1991 года группа «Альфы» штурмом взяла телецентр (в Вильнюсе – Б.А.) и удерживала его до подхода внутренних войск. В ходе операции погибли 14 человек, включая офицера «Альфы» Виктора Шатских (смертельно ранен выстрелом в спину). И вот теперь, ровно тридцать лет спустя, читая книгу Гурвича о «Снобе», снобистах и о нас вами в эпоху Интернета, я впервые, пожалуй, ощутил то колоссальное расстояние, которое прошли мы все от той трагедии, описанной скупо двумя желтобуквенными фразами (без рекламы и комментариев) до нынешнего фарса (фарша?) из различного рода агрессивного и самоуверенного графоманства (с массой отлично сделанной рекламы и квази-анализа). Это расстояние не меньше расстояния между Броненосцем «Потемкин» и «бровеносцем в потемках».

Надо отдать должное автору – он не побоялся соединить в своей книге не только коллекцию своих собственных эссе на «Снобе» (именно «эссе», а не «блогов», поскольку первые пишутся на выверенную, а иногда и выстраданную тему, причем на хорошем русском языке, – от вторых, которые «лепятся на коленке» с основной целью поведать городу и миру о себе, их авторе), но и комментариев к ним. Комментариев, совсем нефильтрованных по «пиетету», сохраняющих всю живость, непринужденность и сиюминутность (вот ведь в чем основное отличие Интернета от бумаги!), а также местами просто не желающих мириться с канонами русского языка – от невинных запятых до бессмертной чеховской шляпы, подъезжающей к станции. Эти комментарии (с причудливой дихотомией, напоминающей коридоры коммунальных квартир) читать, тем не менее, увлекательно, а следовать за ними (отрывочными и часто непредумышленно выдернутыми из контекста самого эссе) – все равно как бежать по открытой местности под артиллерийским огнем – от воронки к воронке. Интернет в авторском исполнении как будто воскрешает петровское: Указую боярам в Думе говорить по ненаписанному, дабы дурь каждого видна была. Да, и вправду, чем Интернет хуже Думы. (Помните бессмертное Раневской: «По телевизору показывают одних жуликов. Ну чем я хуже?!)»

Можно с одобрением или неодобрением относиться к колючести и, порой, нетерпимости автора к графоманству и скудости полемической мысли его оппонентов, однако к его титаническим попыткам сохранить «Сноб» в качестве, может быть, последней общественно-публицистической площадки с высокими стандартами мысли, слова и дискуссии следует отнестись с уважением. И хотя прочтение этой книги, к сожалению, омрачает довольно внушительный набор «очепяток» (как грамматических, так и пунктуационных, и смысловых), читать ее все равно – удовольствие, такое же, как удовольствие от разглядывания старых полустершихся дагерротипов – тяжелых и нечетких, скрепленных витиеватой росписью Товарищество Абрамзона, угол Мясницкой и Конникова переулка.

…Бесхозная и бездомная коляска летит по бесконечной лестнице вниз. И невидимый на этом моментальном снимке автор пытается удержать ее от падения и не может. Это действительно драма, господа!

Борис Аронштейн. Роман с Графоманом, или как надо писать, чтобы показать, как писать не надо

Сразу же после выхода в прокат фильма Квентина Таррантино Pulp Fiction, ставшего впоследствии культовым и названного в российском прокате Криминальное чтиво (заголовок броский, но не отражающий суть картины), критики объявили его чуть ли не подтверждением ницшеанского: «Бог мертв» и мощнейшей манифестацией американского нигилизма. Хотя на самом деле уже само его название в буквальном переводе означает «бульварный роман» или (что еще ближе к его сути) «графоманское чтиво», а то и просто «макулатура». Это – поток «разорванного» сознания, в котором всплывают и исчезают странные персонажи от черного братка с таинственной повязкой на бритой голове и вахлаков – сексуальных извращенцев до чьих-то прихвостней в черных костюмах с их рассуждениями о европейской индустрии быстрого питания и бандюгана-решалы в ослепительном фраке на утреннем обеде. Все это вроде бы всерьез, но за всем (и над всем) этим – ироническая улыбка Тарантино, как бы упреждающая зрителя в каждом его заранее неверном посыле.

Таков и «Роман Графомана» Эдуарда Гурвича (Москва, изд-во «Человек», 2019 г.), в котором объектом иронии, неприкрытой насмешки, а иногда и сильной, непреходящей боли является Слово. Автор совершенно не стесняется (и даже выносит в заголовок романа) графоманства своего героя, ибо цель романа – показать изнанку самого себя, как бы предупреждая затаившуюся в каждом пишущем и взявшем в руки эту книгу радостную язвительность, по своему драматизму перехлестывающую знаменитое раневское: «По телевизору показывают одних жуликов. Ну чем я хуже?!» Для автора, так же как и для Тарантино, – жизнь – как телевизор, в котором смешалось возможное и невозможное и где всегда есть место настоящей самоиронии.

Герой романа пишет, как лысый петух, который украшает задницу, подбирая на птичьем дворе перья вороньи и павлиньи, стружку, бумажки, тряпки и т. д. и из них сооружая себе хвост: что на ум пришло, то и сгодилось. Таково своеобразное определение графомана и графоманства, написанное блестящим «неграфоманским» языком.

Мысль главного героя очень часто бежит от тривиальных вопросов к существенным и наоборот, что объясняет концепцию субъективного времени и противоречит концепции времени исторического, как однонаправленной смены прошлого, настоящего и будущего. И содержание Романа… очень созвучно Потерянной земле Томаса Элиота, где, как и у него, Время течет во все стороны и во всех измерениях и очень контекстно: Роман Графомана был попыткой объясниться с читателем, которого он морочил всю жизнь. Цепочка событий, люди, вещи, мысли с новым замыслом выпрыгивали из прошлого, из архива, из дневников пятидесятых годов, из писем к сыну в восьмидесятые.

В Романе…, как в матрешке, спрятались три потока сознания, три прозаических просодии, три сверхзадачи автора.

Первая из них – сознательная мешанина реальной литературной Москвы шестидесятых-восьмидесятых годов прошлого века, а также эмигрантского литературного «далека», с несуществующими гротескными персонажами произведений самого Графомана (Бреханов, Перцев, Трамбовский, Глазунин, Гитарист, Сафронатов, Баблевский, Грибанов, Почетов), причем за каждой подкладкой этой мешанины все равно сидит сам автор Романа… И здесь он на полшажка впереди читателя, смакующего «графоманистость» героя (в свете уличного фонаря обнажились упругие ягодицы и талия), сообщая нам несколькими строками выше: Правда жизни, большая правда, малая правда, правда факта – весь этот мусор кое-что значил тогда. Чувствуя себя привидением, вылезшим из того времени, Марк расцвечивал быт Журнала натуралистическими картинками. И теперь уже окончательно сбитый с толку читатель, в поисках неосязаемого подвоха, начинает буквально просматривать на свет тетьнюрин словарь с его б***ками и бардаком. И здесь реальный автор как будто раздевает своего героя, как в свое время раздел своего Акакия Акакиевича автор «Шинели», и выгоняет его, голого, на литературный мороз, где тот покрывается гусиной кожей своего собственного «литературного сора». Но даже и в этом соре сверкают кусочки настоящей литературы, как, например, буквально «вброшенный» настоящим автором в повествование Графомана рассказ о Коктебеле, Дарье Ивановне и Левочке с Розочкой – рассказ достойный шукшинских «Сапожек».

Вторая из них – автобиографические зарисовки Марка (автора Романа…), в которых настоящий автор сквозит уже не только между строк. Описание удивительной судьбы семейного патриарха Сала – из местечка Сувалки на границе современных Белоруссии и Польши, где он родился, через полмира в Южную Америку (Буэнос-Айрес), а затем на строительство новой еврейской жизни в Биробиджане (еще полмира, только в противоположном направлении), а затем буквально шоушенковский побег из Биробиджана в Москву. Собственно говоря, именно из этой, автобиографической сверхзадачи реального автора Романа… и возникает его антиграфоманская игра с главным героем: оказавшись в Буэнос-Айресе, Марк почувствовал, что все ставни, люки и двери его ума оказались открытыми… Здесь автор словно бы опять накидывает на голое тельце Марка шинелишку из семейного сукна, в которой есть и дыры, и прорехи, но которая сделана из настоящего материала. И в этом – словно «приглашение на казнь» самого автора Романа…

И, наконец, третья книга «бытования» автора и героя Романа… Марка Берковского и его отца Сала – исторические очерки еврейского рабочего движения в Европе и Южной Америке, которые уже без всяких изысков выдают журналистское прошлое как Марка Берковского, так и его alter-ego Макса. Нужно ли было «разбавлять» прекрасную художественную прозу, реализующую первую и отчасти вторую сверхзадачу автора Романа… откровенной историографической публицистикой, с которой легко можно познакомиться на просторах Интернета? И на это у Макса есть неотразимый ответ: в конце концов автор «Романа Графомана» не я, а Марк. Пускай этот дурень остается со своими галлюцинациями и предубеждениями. Пускай пишет так, как у него отложилось в памяти то время. И нечего мне лезть со своей рассудительностью.

И как тут не закончить реминисценции по поводу известного уже читателям Графомана-прозаика строчками из неизвестного Графомана-поэта, беспомощными, может быть, по форме, но очень верными по существу:

Не обозначить связность бытия, Где каждый миг по-новому расцвечен - Здесь бесконечность, властвует, шутя, А я, как шут ее, увы, конечен. Я – лишь нагромождение картин, Смущающих сознание другого, Творец еще неведомого слова И эхо, порождаемое им.

Эпилог

«Заключая разговор об Англии, как о стране скептиков, скажу откровенно: нам, бывшим гражданам Той Страны, не удаётся справиться с мифами самогероизации. Мифы эти расцветают теперь благодаря соцсетям. Мы через интернет рассказываем, как победили обстоятельства (смерть мужа, болезнь, эмиграцию, угрозу высылки из страны, страх бедности, забвения)… В тот самый момент, когда обдумывал начало эпилога, я прочитал в «Снобе» в колонке «Последние новости»: «Прокуратура ответила нам на запрос об убежище учителю из Африки…» И вспомнил, как меня после нескольких лет апелляций выставляли из Англии. МВД страны объявило моим юристам, оказывавшим помощь бесплатно: у вашего клиента, въехавшего в страну по туристической визе, нет оснований оставаться тут, поскольку СССР развалился, режим сменился, ему ничто не угрожает. Я пожелал учителю из Эритреи дождаться смены режима, чтобы он мог вернуться на родину. Он молод. Но про себя-то подумал: читая этот эпизод, моё сердце, позабыв о благоприобретённом скепсисе, затрепетало от нетерпения вывалить историю собственного выдворения из Англии. Зачем потрошить историю 30-летней давности? Как зачем? Чтобы показать, как мы, эмигранты, страдали-мучились тогда. И подсознательно, мол, нам полагаются бонусы славы. Собственно, это старая болезнь и наших диссидентов, деятельность которых имела значение для перемен в Той Стране.

Иначе говоря, там, где у англичан рождается скепсис, мы напоминаем нашим оппонентам о мучениях и хотим вознаграждений. Что легко встраивается в самоуничижение, которое осталось у меня в памяти, когда именитый эмигрант с развалом Той страны стал наезжать туда, чтобы бросить зарождавшемуся было обществу свободы и демократии забавную мысль – мы все были и есть говно, и режим тут ни при чём. Такая странная самооценка российской интеллигенции рождалась не на пустом месте.

Похвала в Стране Советов была нужна тем, у кого ничего не было. В литературной и критической прессе метрополии и зарубежья именно на базе похвалы процветал культ личности. В «Панораме» 1980–1990 годов, да и в интернетном журнале «Сноб» 2000-х, можно было видеть проявления этого культа в воспоминаниях, в интервью друг другу, в рубриках «У нас в гостях», «Встреча с интересным собеседником», в рассказах о собственных достижениях. По сути, тут жили и живут славой и отражением её (те, кто не получил славы, радуются общению с гением, причастностью к нему, к его родственникам). Мы поныне и в эмиграции, и в метрополии перебиваемся тем же, чем жили в салонах и полусалонах, в театральных кулисах, в литературной среде советских времён. Мы хотим осознать себя через классиков, заочно ругаясь с ними, эпатируя и подвергая их достижения уничтожающей критике. Так что культ личности – это не только проделки тоталитарной власти, а и склонность интеллигенции российской, тогдашней и теперешней, к рабству, к стремлению не выбраться, а попасть в тень великого. Какой уж тут скепсис, если говорить серьёзно.