«Я впадаю в детство!»
Еще за несколько лет до смерти он утверждал, что заниматься шахматами надо как минимум столько часов в день, сколько длится партия. Тогда же говорил: «Я всю жизнь учусь, и сейчас учусь, я с пятью поколениями в шахматы играл, и всё равно не устаю учиться…»
И продолжал работать еще больше. Казалось, он отменил само понятие усталости, поэтому странно было однажды услышать от него, что в последнее время подустал, даже если объяснение тут же давалось им самим: «Наверное, перезанимался шахматами…»
Когда ему сказали, что Акиба Рубинштейн занимался шахматами триста дней в году, шестьдесят играл в турнирах и только пять дней отдыхал, маэстро задумался. «Такое впечатление, что я занимаюсь шахматами больше Рубинштейна, – задумчиво произнес Корчной. – Даже в те дни, когда я отдыхаю, я делаю это с шахматной доской…»
Без сомнения, ему пришелся бы по душе рассказ известного голландского парикмахера, выигравшего не один международный конкурс: «Я не верю в парикмахера с девяти до пяти, возвращающегося домой к жене с детьми и целый вечер сидящего у телевизора. Я всегда говорю о прическах; это для меня то же самое, что есть и пить, и я уверен, что и через десять, и через двадцать лет буду говорить о волосах и прическах. И не потому, что я нахожу это таким уж приятным, нет, просто это – моя жизнь».
Целеустремленно и упорно, не давая себе ни малейшей поблажки, он проводил за анализом всё время. И делал это не только по необходимости, но и по убеждению: в трудолюбии Сальери он видел не антитезу вдохновению Моцарта, а условие для достижения наилучшего результата.
Несколько десятилетий назад в самом центре Амстердама висел рекламный щит французских сигарет «Голуаз блё», на котором рядом с изображением молодого человека была надпись: «Сегодня я делаю то, что хочется мне самому: я не делаю ничего». И хотя к тому времени я уже бросил курить, мне, как и рекламному французу на щите, тоже хотелось затянуться, но главное – делать то, к чему он призывал: не делать ничего.
Это чувство было совершенно незнакомо Корчному. Пребывать в ничегонеделании он просто не мог, и речь идет не о самом последнем, инвалидном периоде его жизни, а о десяти-пятнадцати годах после шестидесяти пяти, когда он вошел в общепринятый пенсионный возраст.
Внезапно подступившая старость, как бы красиво ни называли ее сегодня «третьим периодом жизни», не стала для него временем размышлений, воспоминаний и праздности. Пословица «и волк остепенится, когда зубов уже нет» сказана не о нем.
Он просто не мог выйти из беспокойного состояния постоянной борьбы, расслабиться, посещать турниры в качестве «свадебного генерала» (как это делали Спасский и Карпов), рассказывать о былом, раздавать автографы, лучезарить… И благородная старость, которая могла бы стать предвкушением вечности, так для него и не наступила.
Сказал как-то:
– Трагедия Таля заключалась в том, что он в двадцать три года стал чемпионом мира. Ему больше нечего было завоевывать.
Самого Корчного эта трагедия не коснулась, но дело было даже не в том, что ему так и не удалось завоевать высший титул. Ему никогда не пришлось испытать блаженного чувства, что просто быть, просто безмятежно существовать иногда приятнее, чем заниматься тем, что он делал всю жизнь: безостановочно играть, к чему-то стремиться, что-то доказывать, кого-то обличать.
Шестеренки, пришедшие в движение в далеком 1944 году, когда он боролся за выполнение нормы второго разряда в ленинградском Дворце пионеров, продолжали вращаться до конца. Остановить или, на худой конец, ослабить их ход он не умел, да и не хотел. И не испытывал удовольствия от того, что можно не думать о проблемах во французской или испанской, не сокрушаться от того, что нет приглашений на турниры, не страдать от грубых зевков, просрочек времени, что можно просто лечь на диван и наконец почитать Достоевского…
Он вошел в собственную старость с приоритетами, бывшими у него самого двадцатилетнего, когда всё в жизни было подчинено шахматам. И продолжал играть, играть, играть, удивляясь, что организм не справляется с уже непосильными для него нагрузками.
Рабам на галерах обрубали большой палец: грести еще можно, а вот бросать копье – уже нет. Игра в шахматы в старости напоминает этот жестокий обычай, но Виктор Корчной пытался бросать копье и с обрубленным пальцем и ужасно раздражался, когда это у него не получалось.
Шахматы были для него укрытием, домом, защищавшим и гревшим его. Теперь в этом доме протекла крыша, обвалилась штукатурка, отсырели стены, но покинуть его он не мог, потому что без этого дома – ему не было жизни.
Позвонил 28 августа 2003 года после опена в Вене, где разделил 17–23-е места, проиграв белыми в последнем туре мастеру, уступавшему ему в рейтинге почти двести пунктов. Был очень возбужден:
– Не знаю, что происходит: я начинаю играть как ребенок. Как ребенок! Вы видели последнюю партию? Да нет, что вы, я не был в цейтноте. ОН, ОН был в цейтноте, у меня было полно времени! ОН волновался и дергался, а я… Я тоже стал играть быстро, как будто я в первый раз сел за доску! Невероятно! Энергия? Энергия у меня есть, мне не хватает нервов. А может, всё из-за того, что я стал играть новые дебюты? Может, в моем возрасте не следует играть новое? Начинать играть новое в семьдесят два года! Вы знаете, если сейчас подобьют бабки, мой рейтинг опустится до 2585… У меня никогда не было такого низкого Эло! Ну при чем здесь Сампрас? Сколько ему лет? А я-то ведь уже больше полувека играю в шахматы. И вообще, почему этот ваш Сампрас объявил, что кончает играть? Мог бы еще продолжать, ну не в Уимблдоне, так в первенстве штата Огайо – или где он там живет? А меня, между прочим, еще в настоящие турниры зовут. И в Греции, где буду играть за Петербург, и в Пловдиве – за Швейцарию…
Впрочем, и выступление два месяца спустя на командном чемпионате Европы в Пловдиве не принесло облегчения. Позвонив 23 октября, снова жаловался: