Книги

Жан Расин и другие

22
18
20
22
24
26
28
30

Кого же, как не рабыню, могли греки избрать в жертву?

Царевич.

Как! Разве вы не помните, в каком она была одеянии, когда ее доставили сюда? Разве вы забыли, что пираты похитили ее в тот миг, когда она готовилась принять смертельный удар? Наш народ явил к ней больше сострадания, чем греки; и вместо того чтобы принести ее в жертву Диане, поставил ее саму начальствовать жертвоприношениями.

Царевич уходит, проклиная свое злополучное великодушие, которое спасло жизнь двум грекам лишь для того, чтобы они ее потеряли более жестоким образом.

Сцена пятая

Царь признается своему наперснику, что заставляет себя гневаться на сына.

«Но можно ли потворствовать бесчестящей его страсти? Пойдем же просить в наших молитвах Богиню ниспослать моему сыну чувство, более его достойное».

Даже в этом маленьком черновом отрывке видно, как борются в душе Расина разумное желание не допускать в пьесу ничего чудесного (в каком-то смысле нападение пиратов даже легче представить себе, чем темноту оракулов, – хотя при этом справедливое возмездие богов заменяется прихотливой игрой случая) – и поэтическое ощущение жизни, наполняющее ее безрассудной любовью, вещими снами, странными совпадениями. И скорее всего, для него действительно самое важное и трудное заключалось именно в движении сюжета, в сцеплении сцен, то есть, в драматической стороне дела; стихи же, как ни тщательно отделывались, и вправду давались ему легко, милостью божьей.

Как бы то ни было, по злому ли умыслу или по неловкой случайности, но Леклерк и Кора написали свою «Ифигению в Авлиде» и отдали ее в другой парижский театр, единственный по тем временам конкурент Бургундского отеля, – театр Генего. Труппа его состояла из тех мольеровских актеров, во главе с Армандой и Лагранжем, что были исполнены решимости сохранить свой театр, и актеров прекратившего самостоятельное существование театра Маре. Соперничать с Бургундским отелем без Мольера им было нелегко, с каждой новой пьесой связывались большие надежды. Тем не менее, премьера «Ифигения» Леклерка и Кора состоялась лишь несколько месяцев спустя после того, как расиновская «Ифигения» была представлена на суд парижан; за это время она успела уже получить большую часть причитавшихся ей аплодисментов – и выручки.

Такая деловая нерасторопность театра Генего объясняется просто: Расин добился этой отсрочки путем прямого запрета, исходившего от властей. Он пользовался теперь таким благоволением двора, что для него было уже не слишком сложно употребить в борьбе с соперниками не только собственное ядовитое перо, но и силовое давление свыше. Впрочем, возможностями своего остроумия он тоже не пренебрегал. Поскольку между соавторами «Ифигении»-соперницы возник спор о доле участия каждого в ее создании, Расин не преминул уязвить их такой эпиграммой:

Леклерк, поэт великий, и Кора,Такой же гений, как его приятель,Не поделили общего добраИ спорили, кто оного создатель.«Мое!» – твердит Леклерк; Кора в ответ:«Лжешь, „Ифигения“ – моя заслуга!»Но наконец пиеса вышла в свет —И отреклись от бедной оба друга.[76]

Эта злосчастная «Ифигения» выдержала всего лишь пять представлений. А о том, как ценили Расина в королевском окружении, до нас дошло косвенное, но красноречивое свидетельство. 1 января 1675 года госпожа де Тианж, сестра маркизы де Монтеспан, сделала малолетнему герцогу Мэнскому – своему племяннику, сыну маркизы и короля, – рождественский подарок. Это была игрушечная комната, вся позолоченная и очень искусно сделанная. В центре ее, в глубоком кресле, сидел сам юный герцог. Вокруг него располагались Ларошфуко с сыном, принцем де Марсийяком, Боссюэ, воспитательница герцога, госпожа Скаррон; госпожа де Тианж читала стихи вместе с госпожой де Лафайет. У дверей стоял с вилами в руках Буало, отгонявший толпу скверных виршеплетов и знаком приглашавший Лафонтена войти. Рядом с ним стоял Расин. А надпись над дверью гласила: «Палата возвышенного».

Вот как представляли себе тесный кружок самых избранных умов приближенные короля. Отметим, что Лафонтен в «Палату возвышенного» войти не решается, Буало исполняет обязанности привратника, и только Расин спокойно занимает в ней место рядом с принцем, князем церкви, герцогами и знатнейшими дамами королевства. Неслыханное положение для литератора – и неслыханная судьба для безродного, нищего провинциального сироты.

И только одно тревожное облачко маячит на этом залитом солнцем небосводе. Все предыдущие свои пьесы Расин с почти механической регулярностью писал к каждому новому сезону, по одной в год. Между премьерами «Митридата» и «Ифигении» прошло два года.

Поэзия и правда

Между «Ифигенией» и следующей пьесой молчание длилось еще дольше – два с половиной года. Как раз те годы, когда все явственнее начинали обозначаться предвестия перемен в судьбе короля, его приближенных, всей страны. Военные победы, так пышно праздновавшиеся в лето «Ифигении», все чаще перемежаются полууспехами – или откровенными поражениями. Противники – Голландия, Испания, Священная Римская империя – оказывали неожиданно упорное сопротивление. Конде, стареющий и больной, едва мог со своими войсками держать оборону на севере, в войне с Голландией. На Рейне, у армии, которой командовал прославленный Тюренн, дела шли поживее. Но 27 июля 1675 года Тюренн убит прямым попаданием случайного ядра. Король был безутешен; «Газет д’Амстердам» сообщала: «Его Величество собирался садиться за стол; прочитав письмо, он вздрогнул и на какое-то время погрузился в молчание; затем, повернувшись к дамам, произнес с глубоким вздохом: „Мы утратили сегодня все, господин де Тюренн убит“, добавив, что предпочел бы скорее потерять два сражения, чем этого великого полководца». Двор погрузился в уныние. Из уст в уста передавались подробности и обстоятельства этой трагической смерти. Госпожа де Севинье писала дочери: «Послушайте рассказ, на мой взгляд, прекрасный: мне кажется, я словно читаю что-то из римской истории. Сент-Илер, генерал-лейтенант от артиллерии, остановил господина де Тюренна, скакавшего верхом, чтобы показать ему какую-то батарею – точь-в-точь, как если бы он сказал: „Сударь, помедлите немного, ведь это здесь вы должны погибнуть“. Раздается пушечный выстрел, Сент-Илеру он отрывает руку, которой тот указывал на батарею, а господина де Тюренна убивает. Сын Сент-Илера кидается к отцу с воплем и рыданиями. „Перестаньте, дитя мое, – говорит Сент-Илер; и, указывая на господина де Тюренна, убитого наповал, – вот кого следует оплакивать вечно, вот утрата невозместимая“. И, вовсе не обращая внимания на себя самого, принимается оплакивать эту великую потерю. Господин де Ларошфуко тоже проливал слезы, восхищаясь таким благородством духа».

Смерть Тюренна не замедлила сказаться на состоянии и успехах французской армии. О прямом разгроме, правда, речи не было, но военные действия топтались на месте, чаша весов склонялась попеременно то в одну, то в другую сторону, и во Франции впервые стали задумываться о желательности, даже необходимости скорейшего заключения мира.

Людовика постигли и семейные несчастья. Из шестерых детей, рожденных им в браке с Марией-Терезией, в живых остался лишь первенец, дофин, – существо вялое, болезненное и непредсказуемое, плохо соответствовавшее своему высокому сану и великому предназначению, несмотря на все усилия его воспитателя Боссюэ, которому досталась неблагодарная педагогическая задача. Прочие королевские отпрыски умирали один за другим в младенчестве. В 1671 году, после смерти трехлетнего принца, носившего титул герцога Анжуйского, современник писал: «Их Величества вернулись вчера в Версаль, удрученные печалью и скорбью, кои без сомнения разделяют с ними все дворянство и простой народ. Тело покойного герцога Анжуйского вскрыли; оказалось, что у него гнила печень, легкие были не в порядке, а в желудке скопилось много воды. Это усиливает всеобщее беспокойство при Дворе, потому что те же недуги были обнаружены у покойной его сестры, старшей дочери короля, и потому также, что господин Дофин очевидно подвержен серьезным недомоганиям; он и сейчас еще страдает от легкого расстройства желудка, и лекари не раз уже говорили, что у всех детей Их Величеств слабые пищеварительные органы и что это они унаследовали от покойного короля Людовика XIII. Буде Господу угодно, он дарует им более крепкое здоровье, для утешения всех, кто того желает». Того желали не все; недругов, явных и тайных, у Людовика к тому времени набралось достаточно; и если мало кто хотел угасания королевского рода, то причину постигавших его несчастий многие склонны были видеть не в близком родстве августейших супругов (они ведь оыли двоюродными и по отцовской, и по материнской линии), а в прегрешениях самого короля.

Тот же свидетель-современник спустя несколько дней продолжает свой рассказ: «Король очень опечален смертью герцога Анжуйского, но более всего страдает оттого, что все кругом ропщут на образ жизни, которую он ведет со своими фаворитками, и говорят во всеуслышание, что это возмездие Божие; иные же приписывают это захвату Лотарингии и насилию, учиненному там, – снесенным крепостям и замкам, которые принадлежат тамошнему герцогу, отнятым у него правам, разоренным его подданным, и все это без всякой причины и основания, как они утверждают…» Бедствия и разрушения, потери, насилие, смерть – неизбежный результат войны, а до осуждения войны вообще, любых вооруженных действий, редко поднималась тогда не только официальная французская идеология, но и сознание отдельного человека. А вот что касается любовных связей короля – тут ропот и вправду был силен и становился почти единодушен, естественно, больше всех были обеспокоены духовные лица, близкие к Людовику. Наиболее открыта раскаянию и жажде искупить свои прегрешения оказалась та, чья звезда явственно клонилась к закату, – Луиза де Лавальер. Луиза, правду сказать, и в самые счастливые свои дни была подвержена угрызениям совести и не раз порывалась уйти от мира, затворившись в монастыре. Но в те года, когда сердце Людовика принадлежало ей, пусть даже не безраздельно, осуществить такое намерение было ей не по силам.

Теперь же, когда жизнь ее при дворе обратилась в сплошную цепь унизительных страданий, этот выход, при всей его необратимой мрачности, представлялся ей спасительным – не только в религиозном смысле спасения души, но и в смысле избавления от невыносимых мук ее мирского существования. Многие удивлялись, почему она готова была сносить все оскорбления от маркизы де Монтеспан и казалась вовсе нечувствительной к ним. Другие же, знавшие ее ближе, говорили, что она шла на это добровольно, накладывая на себя испытания как епитимью. Одна высокопоставленная дама рассказывала: «Мне хотелось узнать, почему она так долго жила чуть ли не как служанка при госпоже де Монтеспан. Она мне ответила, что Господь коснулся ее сердца и дал ей познать ее прегрешения; она думала также, что следует в качестве покаяния претерпеть то, что ей всего больнее, – делить сердце короля с другой и видеть его презрение к себе. В эти три года она страдала, как в аду, и принесла свои муки Господу во искупление своих былых грехов; и поскольку грехи ее были явными, следовало и искупать их на виду у всех. Ее считали дурочкой, ничего не замечающей, – и это как раз тогда, когда она мучительнее всего страдала, так, что Господь внушил ей желание не служить больше никому, кроме Него; что она и сделала…»

Тем не менее бросить свет, расстаться навсегда с Людовиком, которого она бесконечно любила, Луизе все еще было нелегко. Она колеблется, какой избрать монашеский орден, – визитандинок, основанный добрым Франциском Сальским и госпожой де Шанталь, или кармелиток, славящийся строгостью устава, – и снова и снова откладывает исполнение своего замысла, так что к концу 1673 года кое-кому кажется, что все это пустые слова и до дела не дойдет. «Госпожа де Лавальер не говорит больше ни о каком удалении от мира, – иронизирует маркиза де Севинье, – довольно того, что об этом было объявлено. Ее горничная бросилась к ее ногам, чтобы ее остановить; можно ли устоять перед этим?» Но в дело вмешивается человек, умеющий пользоваться иными средствами воздействия на души, кроме иронии: Боссюэ. В обращении Луизы он достигает успехов больших, чем в воспитании дофина. Боссюэ ведет себя крайне осмотрительно, не ускоряя насильственно ход событий, но твердо направляя его к желаемой цели.