В своем эссе Рудзкий с досадой отмечает, что «умеренность вызывается лишь ясно осознанною и долго вытерпенною нуждой» [Рудзкий 1868: 454]. Сохранение ограниченного ресурса осуществимо, только когда достаточное количество людей – или же люди, облеченные властью, – почувствует его нехватку. Самым важным правовым актом, принятым в XIX веке касательно леса, было Положение о сбережении лесов, изданное в апреле 1888 года Александром III. Этот закон употребляет такие термины, как «истребление и истощение», для установления юрисдикции, основанной на интересах «государственной и общественной пользы»[145]. Действие этого закона распространялось на все леса европейской части России, как частные, так и государственные; определенные леса наделялись статусом защитных по ряду признаков, основанных на понимании роли леса в предотвращении эрозии почв, стабилизации песчаников и сохранении влаги, которая в противном случае нарушила бы речные системы и сельское хозяйство. Ограничение некоторых видов деятельности, включая вырубки, которые могут повлиять на способность леса к самовосстановлению, стало относиться ко всем лесам, а не только к считавшимся защитными. Закон наделял местные лесоохранительные комитеты правом утверждать защитный статус тех или иных лесов, а исполнение закона было возложено на Лесной департамент Министерства государственных имуществ. Целиком основанный на научных и правовых дискуссиях нескольких десятилетий, закон ставил своей целью, по мнению Истоминой, как модернизировать русское лесоводство, так и сохранить русские леса. Также он должен был насадить то, к чему взывали сочувствующие на протяжении последних четырех декад, – правильное лесное хозяйство, управление лесом в буквальном смысле по правилам – термин, отсылающий к нашему пониманию «рационального лесопользования». Растущая осведомленность о вырубке лесов, зарастании илом рек, эрозии берегов и засохших землях как будто привела к принятию во внимание того, что Рудзкий назвал «нуждой».
Насколько эффективен был этот закон? Чего с его помощью удалось достичь? Несмотря на то что темпы вырубки практически не изменились, без этого закона ущерб точно был бы значительнее, учитывая бурный рост промышленности и населения в последние десятилетия существования Российской империи[146]. Закон действительно предотвратил некоторый ущерб, а если с его помощью и не удалось достичь всего задуманного, то это потому, полагают Истомина и другие, что исполнялся он плохо, содержал в себе многочисленные правовые лазейки, а также потому, что в России не было ни персонала, ни знаний для реализации его практических инициатив. В «Русском лесе», справочнике по лесу, написанном для широкой аудитории через два года после издания закона, Ф. К. Арнольд вообще отказался называть конкретного виновника «печального современного состояния лесного дела»:
…хотелось бы даже избежать разговора о хищничестве русского лесопромышленника, о мотовстве лесовладельца, неумелости и нерасторопности русского специалиста лесного дела, наконец, о некультурности или, правильно говоря, малой развитой в русском крестьянине наклонности воспринимать новые, непривычные ему культурные приемы. Печатное слово должно быть честно и правдиво; а причины печального современного состояния лесного дела залегают гораздо глубже поверхностных слоев, на которых растут и множатся мотовство, хищничество и пикантные рассуждения о нашей неумелости и неспособности к культуре [Арнольд 1893: 14].
Его слова четко дают понять, на ком именно лежит вина, но сам Арнольд предпочитает смотреть в будущее со сдержанным оптимизмом в надежде, что предлагаемые им знания объединятся с заботой граждан о лесе: страсти, разыгравшиеся из-за закона, утихнут, «и в подрастающем ныне молодом поколении останется только глубокое чувство благодарности к отцам за сделанный первый шаг для сохранения народного богатства» [Арнольд 1893: 20]. Истомина считает, что важнейшим достижением этого закона стало внедрение в умы общественности природоохранных и экологических взглядов: Арнольд и его поколение оставили России наследие из научных трудов, где углубленно изучалась связь между климатом, гидрологией и лесом, и изобрели понятие «памятников природы», смыслообразующее для заповедных территорий как России, так и Советского Союза [Истомина 1995: 47][147].
«Русский лес» Арнольда начинается с характеристики национальных лесов не в научных терминах, а языком народа и популярного православия. Как полагает Арнольд, русский лес – это на самом деле два леса: первый представляет собой «обширные лесные пространства севера и северо-востока Европейской России, Сибири и Кавказских гор», плотные и целостные, «только там и здесь пересеченные болотами, озерами, гатями и возделанными землями». Это «царство почти дикого леса, малознакомого с силой и мощью культурного человека, – леса, привыкшего скорее владычествовать в занимаемой им области, чем подчиняться условиям окружающего мира, – леса непроездного, непроходимого, забросанного валежником, одетого серыми туманами, серебристым инеем и влажным бородатым мхом». Он «равнодушно смотрит на слезы, на горе людское и неохотно дарит человеку свои произведения» [Арнольд 1893:3–4]. Арнольд даже называет этот лес «северным колоссом», отмечая, что именно таким большинство иностранцев русский лес и представляют.
Но для Арнольда существует и другой лес, куда более русский по сути, – безответный, великодушный и жертвенный. «Бесстрастный иноземный взор подметил в нем лишь заурядные черты инвалида и заморыша среди европейских красавцев-лесов, но русская душа должна отдать ему полную справедливость и назвать его своим родным». Вот тот родной, дорогой, многострадальный лес, ближе которого нет русскому сердцу – это «прирученные или по крайней мере привыкшие к человеку» леса, которые каждый образованный русский хотя бы раз в жизни посещал и о которых столько в последнее время пишут.
[Это леса] которые беспощадно вырубаются и даже совсем уничтожаются, благодаря корыстолюбию, жадности, а может быть, и малодушию людей, словом – это тот самый многострадальный лес, положение которого сделалось в настоящее время так угрожающе-печально, что правительство признало наконец необходимым протянуть ему на помощь свою сильную руку, принять его под свое покровительство и выступить на его защиту [Арнольд 1893: 4].
Здесь Арнольд использует обозначенное ранее анонимным автором, скрывающимся за инициалами А. С., понятие «поэзии», чтобы пробудить в своих читателях желание беречь и защищать. Схожее побуждение подвигло А. Ф. Рудзкого через десятилетие после выхода его «Очерков русского лесоводства» провозгласить «аффектированные ценности леса». Если его труд 1868 года раскрывал широкой аудитории экономический дискурс, то в новом, опубликованном в едва возродившемся «Лесном журнале» для профессионалов лесного дела, заявлялось, что реальная ценность лесов значительно превосходит монетизируемую и вообще поддающуюся подсчету: «Леса доставляют пользу человеку или непосредственно – продуктами своими, – или посредственно: удовлетворением чувства изящного, влиянием на климат страны, влиянием на плодородие и обитаемость окрестных местностей, социально-политическим значением своим, влиянием на развитие других видов культуры» [Рудзкий 1879].
Если Рудзкий, Вейнберг, Арнольд и другие научные авторы освещали внеэкономические, аффективные ценности русских лесов, то русские художники и писатели все больше интересовались и вдохновлялись научными, правовыми и экономическими воззрениями на то, насколько эти леса уязвимы перед лицом алчности и разорительной деятельности. Целое десятилетие до принятия Положения о сбережении лесов 1888 года лесной вопрос занимал центральное место в русской культурной жизни, а писатели, художники и граждане пытались осмыслить значение для социальной и естественной среды уничтожения лесов центральноевропейской части страны. В этом процессе каждый со своих позиций смог убедиться в том, что «поэзия и измерения» друг другу не помеха.
Рудзкий заканчивает свою статью 1868 года признанием веса общественного мнения:
В заключение прибавим, что, помимо всяких контрольных учреждений, есть могущественное и притом ничего не стоящее средство поверки служащих. Мы говорим об общественном мнении. Этот род контроля у нас пока мало применяется. Хотя употребление его сопряжено с трудностями и не лишено опасностей, но тем не менее общественное мнение может служить отличным контрольным средством для того, кто умеет им пользоваться [Рудзкий 1868: 484].
Высказывание Рудзкого воплощает оптимистический взгляд на вещи и осознание потенциала реформированной России среди профессионалов, все более рассчитывающих на то, что гласность и гражданская инициатива смогут переменить ситуацию к лучшему [Bradley 2002]. Сам факт, что лесной вопрос вообще поднимался в многотиражных изданиях, наряду с другими важными для царской России того периода темами, свидетельствует, насколько авторы были уверены в том, что он нуждается в широком освещении и разноплановом отклике. Комиссии и правовые инициативы являлись одной из составляющих этого процесса наряду с возникновением тех мнений и представлений, о которых писали Истомина и Рудзкий. Взаимоотношения между традиционным жанром публицистики – популярной наукой и практическими советами в «Лесном журнале» или статьями в «Русском вестнике» о гидрологии и сокращении лесов, рассчитанными на широкую непрофессиональную аудиторию, – и творчеством русских поэтов, художников и писателей запутанны; они – результат не столько взаимодействия, сколько самой культурной и экологической обстановки, в которой как ученые, так и их современники – творцы обращались к фактам и резонансным образам наряду с личным восприятием природы и происходящих с ней перемен. В течение полутора десятилетий до принятия закона 1888 года образованные русские люди обнаруживали лесной вопрос на каждом углу – в этот период Мельников-Печерский и Толстой выносили на суд читателей масштабные полотна сельской жизни и описания лесных пейзажей в номерах ежемесячных журналов, тогда же было основано Петербургское лесное общество, возобновившее выпуск «Лесного журнала», ботаник К. А. Тимирязев читал открытые лекции на тему «Растение как источник силы», а П. А. Валуев из Министерства государственных имуществ разрабатывал проект положения «О сбережении лесов, имеющих государственное значение»[148]. Катастрофическая картина лишившейся лесов Руси настолько педалировалась в литературе и, даже в большей степени, в публицистике, что причитания уступили место сарказму: «Вырубает, мол, Русь православная свои дремучие леса и ведет народонаселение к неминуемой гибели» [Треймут 1871:163]. Я. И. Вейнберг начинает свое эссе 1879 года о значении леса для природы не с географии или ботаники, а с «воображения»:
И лес не мог не оказать могущественного внимания на человеческое воображение, благодаря своей прохладе, благодаря таинственному мраку лесного бора и невозмутимому покою, там царствующему. Лес представляется поэтическому уму как нечто таинственное, высшее, существующее особняком, безучастное ко всему житейскому. Ветры качают вершины гигантов, но бессильны их поколебать; в лесную чащу слабо проникают лучи солнца, мало ощущаются там ветры и дожди. Много существ там рождаются и умирают; подчас оттуда слышится таинственный шум и говор… [Вейнберг 1879: 8].
Русский «поэтический ум» в те десятилетия рисовал уничтожение лесов в различных тонах и с использованием различных эстетических подходов, связывая их как с зарождающейся экологической сознательностью, так и с пресловутой российской сословной системой.
Полотно И. Е. Репина 1883 года «Крестный ход в Курской губернии» – ярчайший образ обезлесения России в XIX веке, наглядно демонстрирующий связь между художественным восприятием, научными трудами и журналистикой, одновременно фиксировавшей и порицавшей истребление российских лесов. Картина Репина обычно не воспринимается как экологическое высказывание или рефлексия на тему лесного вопроса. Для нескольких поколений ценителей и критиков она являлась символом социального протеста, акцентирующим внимание на неравенстве и лицемерии общественных порядков в послерефор-менной России. Явный социальный критический посыл картины сделал ее предметом восхваления и осуждения одновременно, а ее «очевидное содержание… суровым приговором происходящему в деревне всего два десятилетия спустя после освобождения крестьян» [Valkenier 1990: 93]. Это полотно – превосходный пример обличающего реализма, демонстрирующий, каким образом русские художники-передвижники использовали свое творчество в качестве средства пробуждения совести и стимуляции сознательности[149]. Советские критики уделили немало внимания широкому разнообразию на картине представителей русской знати и беднейших слоев: калеки, нищие и странники противопоставлялись раскормленным купцам и еще более раскормленным священнослужителям.
Рассматривать картину с таких позиций увлекательно, но тогда в ней окажется ничтожной роль пейзажа – а вернее, его отсутствия, того, что Элизабет Кридл Валкенир называет «отрывом людей от их естественной среды» [Valkenier 1990: 93]. Полотно Репина изображает собрание русских людей, осуществляющих один из главных летних обрядов православной сельской жизни – крестный ход во главе со священниками, с иконами и хоругвями.
Толпа крестьян, торговцев, нищих и паломников движется в пыли, растянувшись по диагонали. Репин решил сцену сразу в нескольких плоскостях: человеческая масса темных тел у земли внизу составляет передний план, небо и склон на заднем фоне – дальний. Замечательное разнообразие, с которым Репин изображает убогую толпу, притягивает зрительский взгляд, но выбивающиеся из нее фигуры действуют на зрителя так же. Над толпой возвышаются восемь всадников, и, переведя взор с них на дальний план, мы видим перед собой пустынный запыленный склон, покрытый пеньками недавно срубленных деревьев и кустов, – склон, который раньше был лесом.
На картине не объясняется, по какому поводу конкретно этот крестный ход, хотя местное духовенство устраивало их в дни памяти определенных святых или в ответ на необычные климатические условия. Подобные ходы проводились в соседних губерниях в случае неурожая и засухи – в отчете 1869 года по городу Орлу, расположенному в 180 километрах к северу от Курска, упоминаются три прошедших в этот год процессии: одна на день Успения Пресвятой Богородицы, вторая – для молитв об избавлении от холеры, и еще одна, прошедшая 20 июля, – об окончании засухи[150]. Написанные в конце 1880-х и начале 1890-х годов В. Г. Короленко очерки о последствиях засухи и голоде в Центральном Поволжье изображают похожие крестные ходы – популярный отклик на природные явления, человеку неподвластные[151]. Так или иначе, на полотне Репина крестный ход идет не на фоне идиллического пейзажа, а в мире, разоренном силами как и природы, так и человека.
Этюды к картине создавались с 1877 года; на первом в центре – фигуры спорящих о том, кому нести икону, на втором, написанном в 1878 году, процессия идет по дубовому лесу.
И. Е. Репин. Крестный ход в дубовом лесу. Явленная икона (1878). Публикуется с разрешения Государственной Третьяковской галереи, Москва