Сами немцы иногда оправдывали происходящее тем, что СССР не подписал Женевскую конвенцию 1929 года о военнопленных. В своей пропаганде германское руководство пыталось представить дело так, что Советский Союз вообще не признаёт нормы международного права и потому его солдаты не могут рассчитывать на цивилизованное отношение. Эти утверждения стоит проанализировать подробно.
В первую очередь необходимо заявить, что Кремль действительно не присоединился к Женевскому соглашению о военнопленных. Означало ли это, однако, что большевики априори исходили из принципа «пленных не брать»? На этот вопрос можно однозначно ответить отрицательно. Причиной неприсоединения к конвенции было несоответствие некоторых её статей духу советского государства и права. В 1931 году СССР принял и ратифицировал собственное Положение о военнопленных, которое в основных статьях повторяло Женевскую конвенцию. В нём, однако, были и отличия: отсутствовали льготы для офицерского состава, воспрещалось денщичество, принималась выплата жалованья для всех военнопленных, а не только для офицеров, военнопленным из рабочего класса разрешались политические объединения, военнопленные разных национальностей могли содержаться в одном месте. Тем не менее установленный режим содержания пленных принципиально не отличался от женевского, поэтому справедливым кажется замечание советского юридического эксперта Малицкого о том, что с таким документом «
Важнейший для нашей темы прецедент дала советско-финская война 1939–1940 годов. Финляндия хотя и подписала, но не ратифицировала Женевское соглашение 1929 года и не могла считаться присоединившимся к нему государством. Несмотря на это, «
Из этого примера видно, что Женевская конвенция носила дополняющий и конкретизирующий характер по отношению к нормам международного права, которые продолжали действовать и без её ратификации. В первую очередь речь шла о естественном праве пленного на жизнь. Наиболее чётко принцип этого права ещё в эпоху Просвещения сформулировал Жан-Жак Руссо в трактате «Об общественном договоре»[716]:
Кроме того, Женевская конвенция не отменяла всех предшествующих документов о законах и обычаях войны, в первую очередь Гаагскую конвенцию 1907 года, где имелась обширная часть об отношении к военнопленным. О готовности соблюдать соглашение в Гааге на принципах взаимности нарком иностранных дел СССР Вячеслав Молотов сообщил германскому правительству через нейтральную Швецию 17 июля 1941 года, а всем правительствам, с которыми у СССР были дипломатические отношения, — 8 августа 1941 года (впоследствии он подтвердил это в ноте НКИД от 25 ноября 1941 года, а 27 апреля 1942 года сообщил, что СССР выполняет правила Гаагской конвенции де-факто)[718]. Помимо этого, 1 июля 1941 года Советский Союз ратифицировал новое внутреннее Положение о военнопленных, которое ещё более сближалось с Женевской конвенцией[719]. Наконец, 25 ноября 1941 года СССР в ответ на запрос Соединённых Штатов Америки объявил, что, не подписывая Женевскую конвенцию, он солидаризируется со всеми её положениями и принципами, кроме одного пункта статьи 9, который декларирует разделение военнопленных по национальному признаку и этим противоречит Конституции СССР[720].
Шаги Советского Союза были направлены на опровержение нацистской пропаганды и вынуждали Берлин реагировать. В ответ на предложение взаимно соблюдать Гаагскую конвенцию 1907 года немецкий МИД в августе 1941 года агрессивно ответил, что Германия, само собой разумеется, соблюдает международное право и что это Советский Союз запятнал себя зверскими расправами над пленными и его войска утратили право считаться армией цивилизованного государства. Чтобы вести разговор о соглашении, если оно возможно, СССР должен сначала доказать, что желает и обладает возможностями изменить своё отношение к немецким военнопленным[721].
Очевидно, эта германская нота носила двуличный характер. Как мы видели выше, руководство рейха заведомо приняло решение о том, что нормы международного права не относятся к советским военнопленным; уверение, что эти нормы повсеместно соблюдаются, было откровенным обманом. Что касается убийств немецких военнопленных Красной армией, то они действительно имели место, но, во-первых, не в таких количествах, как пыталась представить немецкая сторона, а во-вторых, как справедливо замечает Штрайт, в основном это были акты возмездия за исполнение преступных приказов немцами[722].
Неискренность нацистской дипломатии ярко высвечивает коллизия с протестом юридического эксперта ОКХ, сотрудника абвера Хельмута Джеймса графа фон Мольтке. Будущий участник антигитлеровского заговора Мольтке в начале осени подготовил аналитическую записку о положении пленных, а его шеф адмирал Вильгельм Канарис 15 сентября 1941 года подал её от своего имени Кейтелю. До сведения ОКВ доводилось, что между Германией и СССР действуют основные положения общего международного права об обращении с военнопленными. «Эти последние сложились с XVIII столетия в том направлении, что военный плен не является ни местью, ни наказанием, а только мерой предосторожности, единственная цель которой заключается в том, чтобы воспрепятствовать военнопленным в дальнейшем участвовать в войне. Это основное положение развилось в связи с господствующим во всех армиях воззрением, что с военной точки зрения недопустимо убивать или увечить беззащитных»[723]. Фон Мольтке и Канарис указывали, что «
Видимо, понимая, что ссылка на неподписание Советским Союзом Женевской конвенции неубедительна, нацисты стали прибегать к другим объяснениям. В осенних документах зазвучало уже сугубо политическое обоснование «специального режима» для пленных солдат РККА. Так, в распоряжении ОКВ от 8 сентября 1941 года говорилось:
«Большевизм является смертельным врагом национал-социалистической Германии. Впервые перед германским солдатом стоит противник, обученный не только в военном, но и в политическом смысле, в духе разрушающего народы большевизма. Борьба с национал-социализмом привита ему в плоть и кровь. Он ведёт её всеми имеющимися в его распоряжении средствами: диверсиями, разлагающей пропагандой, поджогами, убийствами. Из-за этого большевистский солдат потерял всякое право претендовать на обращение как с честным солдатом и в соответствии с Женевским соглашением».
Важное свидетельство того, какая судьба была уготована советским пленным, — полное отсутствие их учёта ОКВ до января 1942 года, надёжно установленное Штрайтом[728]. Это показывает связь действий нацистов с классической практикой поселенческой колонизации: этих людей для завоевателей как бы не существовало, поэтому ни их жизнь, ни их смерть не имело смысла отражать в документах. Особое, колониальное, отношение выразилось и в чудовищном факте клеймения красноармейцев, которое во всех цивилизованных странах если и применялось в середине XX века, то исключительно к скоту. Тем не менее в январе 1942 года ОКВ предписало «каждому советскому военнопленному нанести ляписом клеймо на внутренней стороне левого предплечья». Однако вскоре тип клейма был изменён: оно приобрело «форму острого угла примерно в 40 градусов с длиной сторон в 1 сантиметр, расположенного острием кверху, которое ставится на левой ягодице на расстоянии ладони от заднего прохода»[729]. Наконец, факт вопиющий: нацисты охотно использовали советских военнопленных как материал для бесчеловечных медицинских опытов. Описание одного из них сохранилось в показаниях Вальтера Неффа, санитара, служившего в концлагере Дахау при докторе Зигмунде Рашере, изучавшем влияние холода на тело.
В современной российской публицистике на советское руководство иногда возлагается ответственность за отказ помочь военнопленным через структуры Международного Красного Креста. Основным пропагандистом этого тезиса выступает блогер Константин Богуславский, опубликовавший ряд подлинных документов, которые свидетельствуют: с января 1942 года советское руководство действительно отказывалось вести переговоры с МКК. Основную причину этого Богуславский видит так: «К концу 1941 года в плену оказалось более трёх миллионов человек, и одной из задач советского руководства было остановить эту лавину. Советский солдат должен был понимать, что во вражеском плену он не будет получать посылки с едой от Красного Креста и отправлять домой открытки и что его ждёт неминуемая смерть»[731].
Это утверждение представляется крайне легковесным и должно быть поставлено в предельно чёткий исторический контекст. К осени первого года войны Кремль обладал огромным массивом информации, который не оставлял сомнений: немцы массово и повсеместно уничтожают пленных — на оккупированных территориях происходит настоящий геноцид. Зимой 1941–1942 года советских солдат, попавших под полную власть нацистов, с очень высокой вероятностью действительно ждала запланированная врагом смерть. Кремль убедился в решимости Гитлера вести политику уничтожения и глубоко сомневался, что посылки Красного Креста попадут по назначению. Эти опасения были не беспочвенны: немцы соглашались принимать провизию для военнопленных РККА только при условии, что распределять её будут коменданты лагерей, то есть сами немцы[732].
Столкнувшись с необходимостью вуалировать планы уничтожения, в августе 1941 года Германия
Германия изощрённо лицемерила. Заигрывая с Красным Крестом, она ровно в то же время готовилась к испытаниям массового истребления людей с помощью газа «циклон Б». Список из Хаммерштайна пришёл в Москву 29 августа 1941 года, а 3 сентября в Освенциме были впервые уничтожены методом газации 600 советских военнопленных и 250 поляков. Вскоре «циклоном Б» истребили следующую группу в 900 красноармейцев.
Конкретно об этом в СССР тогда не знали, но знали о многих других фактах истребления военнопленных. Их Молотов скрупулёзно перечислил в ноте от 25 ноября. Из этого текста понятно, что в Кремле в общих чертах верно представляли себе план голода и содержание узаконивших его директив. «Стремясь к массовому истреблению советских военнопленных, — говорил советский нарком, — германские власти и германское правительство установили в лагерях… зверский режим. Германским верховным командованием и министерством продовольствия и земледелия издано постановление, которым для советских военнопленных установлено питание худшее, чем для военнопленных других стран, как в отношении качества, так и в отношении количества подлежащих выдаче продуктов. Установленные этим постановлением нормы питания… обрекают советских военнопленных на мучительную голодную смерть. …Германское правительство, однако, всячески старается скрыть от общественного мнения изданные по этому вопросу… постановления»[735].
Сотрудничество через Красный Крест могло быть только двусторонним, осуществляемым на одинаковых условиях для Германии и СССР, а гарантий взаимности у Кремля не было. Все факты говорили о прямо противоположном. Сталин и Молотов должны были прийти к выводу, что готовность Берлина общаться через Красный Крест — это пропагандистская завеса для общественности, под которой истребление советских граждан продолжится, а также уловка, чтобы выведать максимум информации о своих солдатах в советском плену. По большому счёту так оно и было.
Кроме того, Москва не доверяла и Международному Красному Кресту. Он никак не прореагировал на ноту Молотова, не высказывая даже озабоченности по поводу озвученных наркомом фактов. Наверняка принималось во внимание и то, что само положение МКК было политически двусмысленным. Штаб-квартира Красного Креста располагалась в Женеве, а Швейцария была зажата между Германией и Италией; её политическое руководство боялось нацистской оккупации, план которой — под названием «Танненбаум» («Ель») — уже лежал на столе у Гитлера. Швейцарские политики пытались использовать Красный Крест для умиротворения фюрера. Посол Берна в рейхе Ганс Фрелихер позднее признался: «Я чутко отнёсся к заявлениям Геббельса, адресованным нашим журналистам, согласно которым скоро станет ясно, кто сам себя исключил из новой Европы; я гадал, какой же вклад мы могли бы сделать, не компрометируя наш нейтралитет»[736]. Под влиянием этого «чуткого» отношения осенью 1941 года на Восточный фронт — в Смоленск! — выехала миссия медиков МКК, которые должны были лечить… только раненых немецких солдат. Посещать лагеря военнопленных и помогать коренному населению им было строжайше запрещено. 8 ноября швейцарский хирург Юбер де Реньер записал в своём дневнике: «Видел колонну из сотни русских пленных. Позади колонны, что двигалась со скоростью около 1 метра в минуту, шли трое, обнявшись за плечи. Вернее, двое фактически несли того, что был посредине. Он сам не держался на ногах, но и товарищи его были на пределе. Одно из самых сильных впечатлений за всё время — эти трое, бредущие по прямой дороге на въезде в город. Прямо перед входом в наш госпиталь тот, что посредине, падает на колени. Двое товарищей не в силах его поддержать. Мой долг — спуститься, подхватить бедолагу и, перевязав его, отнести в палату. Но нет, я остался на месте. И, как все, молча наблюдал эту сцену. Свой врачебный долг, долг волонтёра Красного Креста, и просто человеческий, я не выполнил из страха перед гневом принимающей нас стороны»[737].
Красный Крест молчал и о холокосте. Последние исследования, в том числе фундаментальная работа швейцарского историка Жана-Клода Фавэ[738], доказывают, что в Женеве с 1942 года прекрасно знали: нацисты систематически уничтожают еврейское население Европы. Однако фактический глава МКК Карл-Якоб Бурхардт, который председательствовал в организации ввиду болезни её реального шефа — Макса Хубера, и президент Швейцарии Филипп Эттер (тоже член Комитета) решили не поднимать шум. Бурхардт до войны занимал пост комиссара Лиги Наций по делам Вольного города Данцига и был связан с влиятельными кругами Третьего рейха. Эттер в свою очередь открыто симпатизировал Гитлеру и особенно Муссолини. В результате даже в 1944 году комиссия МКК, посетившая концентрационный лагерь Терезиенштадт в Чехии, не нашла никаких свидетельств плохого обращения нацистов с евреями. Сегодня этот эпизод является краеугольным камнем в мифологии отрицателей холокоста! В свете таких фактов неготовность советского правительства сотрудничать с организацией, осторожно искавшей для себя «место в новой Европе», становится понятнее.