– Теперь уже поздно, – глухо промолвил посол.
Если искренность Пурталеса едва ли есть основания заподозрить, те последующий ход событий и опубликованные данные, по-видимому, установили непреложность факта, что война была вызвана, пожалуй, в большей степени германскими воздействиями, чем решимостью Австрии.
Правда, со времени Балканского кризиса международный авторитет Габсбургской монархии сильно поколебался, и воздействие этого характера на внутреннее брожение среди ее народностей было настолько ощутительно, что в Вене сложилась поговорка:
Однако от плана до его осуществления было еще далеко. У ответственных руководителей австрийской политики вряд ли хватило бы решимости провести его. Трагическая гибель эрцгерцога Франца Фердинанда и его жены от руки боснийского серба Принципа послужила толчком к развитию последующих событий{95}.
Несомненно, что обстановка, в которой совершилось убийство, сильно поразила воображение в Австрии. Начались враждебные сербам манифестации, сопровождавшиеся в некоторых местах погромами. Это, вероятно, внушило некоторым политикам в Вене надежду, что смерть эрцгерцога послужит патриотическому объединению и сплочению монархии, если правительство сумеет показать свою силу и поддержать свое падающее обаяние. С другой стороны, учитывалась поддержка Германии и, быть может, специально рыцарские чувства императора Вильгельма в связи с гибелью австрийской наследной четы, так недавно принимавшей его у себя.
Я представляю себе, что так приблизительно думали кое-кто в Вене[168]. На беду, министром иностранных дел был в это время малозначительный граф Берхтольд, а делами в его ведомстве заправлял начальник отдела граф Форгач.
Этот последний незадолго до того должен был покинуть пост посланника в Белграде, сильно скомпрометированный в поднятом им шуме по поводу документов, доказывавших причастность сербского правительства к внутренним проискам в Австрии. Документы, как известно, оказались сфабрикованными. Форгач должен был переменить место и был назначен на незначительный пост посланника в Дрездене. Но там он пробыл недолго. Начальство оценило его изворотливость и несомненные способности, и Форгач попал в Вену.
Понятно, он затаил досаду и питал далеко не дружелюбные чувства к сербам. Честолюбивый, интриган, с еврейской кровью в жилах, Форгач ждал минуту отместки, и минута эта, как ему казалось, наступила после Сараевского убийства.
В сущности, Форгач не придумал нового плана, а возобновил тот, который сложился уже в 1912 году. Для обоснования ультиматума Сербии он использовал обвинения, которые в свое время стоили ему его места в Белграде. Он явно хотел доказать этим повторением старого приема, насколько и в первый раз он был прав.
Пособника своих видов Форгач нашел, по-видимому, в лице германского посла в Вене графа Чиршского. Этот последний, бывший когда-то советником посольства в Петрограде, и тоже вынужденный оттуда уйти из-за мелочной обиды придворно-светского характера, был нашим убежденным противником.
Уверяют, что ультиматум Сербии был состряпан им в сообществе с Форгачем. Правда, германское правительство, после его опубликования, сочло нужным сообщить всем кабинетам, что оно совершенно непричастно к составлению ультиматума и ознакомилось с ним одновременно со всеми. Может быть, это и правда. Это может подтвердить только то впечатление, что поводы к войне создались второстепенными агентами, а не ответственными руководителями, которые вследствие своей посредственности не сумели удержать направление дел в своих руках.
Во всяком случае, опасность войны обострилась с той минуты, когда Германия, признавши, что ультиматум – не дело ее рук, стала, однако, на почву совершившегося факта, утверждая, что не может допустить отступления Австрии от раз занятой позиции, ибо это было бы умалением достоинства ее союзницы и, следовательно, ее самой. Иными словами, ответственные круги, очертя голову, взяли на себя защиту инициативы, которая принята была безответственными вторыми лицами.
Легкость, с которой это произошло, показывает, насколько в Германии распространено было убеждение в неизбежности, рано или поздно, европейского конфликта. Отсюда вытекло заключение, что, куда ни шло, раз дело начато, надо довести его до конца.
В первые же дни стало ясно, что ключ положения в Берлине. Переговоры в Вене только отражали его настроение. Не примечательно ли, что объявление войны последовало из Берлина, а не из Вены, и что после него прошло еще пять дней, пока Австрия решилась сделать тоже самое. А в эти пять дней граф Берхтольд виделся с нашим послом в Вене [Шебеко], последний встречал только любезность и предупредительность в Ballplatz’е{96} и даже начал было подумывать, уже не хочет ли Берхтольд пойти на попятную…
Но я забегаю вперед.
С того момента, что германская дипломатия санкционировала положение, созданное австрийским ультиматумом, и в Австрии началась мобилизация, ход событий автоматически развертывался и переговоры были бессильны изменить что-либо. Ежедневно и, можно сказать, ежечасно до нас доходили известия о возрастающих военных приготовлениях Германии, Когда было отдано распоряжение о мобилизации у нас четырех военных округов, наш Генеральный штаб пришел в полное отчаяние. Начальник Генерального штаба [Янушкевич] объяснил, что, если в ближайшие дни придется объявить общую мобилизацию, то неизбежно перепутаются расписания всех поездов в России и наша мобилизация может задержаться на 10 дней. Между тем, нам приходилось дорожить каждым часом, ибо быстрота мобилизации Германии считалась одним из самых главных ее преимуществ перед нами в начальный период войны. Сазонов и другие министры отдавали себе отчет в справедливости этих соображений. Сазонов послал Государю Всеподданнейшую записку, испрашивая разрешения приехать вместе с Кривошеиным для личного доклада. Государь принял одного Сазонова и спросил его, зачем он хотел приехать с Кривошеиным. Министр ответил, что может осветить вопрос с международной точки зрения, а что Кривошеин может лучше осветить его с точки зрения соображений внутренней политики и быть, поэтому, более убедительным. «я и вам поверю», – ответил Государь.
На этой аудиенции случайно присутствовал состоявший при германском императоре генерал Татищев[169]. Его вызвал Государь, имея в виду послать с ним собственноручное письмо к императору Вильгельму. Желая, чтобы Татищев был вполне в курсе дела, Государь задержал его, когда пришел Сазонов. Последний изложил основания, приводившиеся Генеральным штабом в пользу немедленного объявления общей мобилизации.
– Ваше Величество знаете, что я всегда все делал для сохранения мира, что моя совесть чиста от обвинения в какой-либо воинственности, и теперь, если я считаю своим долгом настаивать перед Вами на необходимости общей мобилизации, то я делаю это исключительно с сознанием той исторической ответственности, которая выпала бы на Вас, если Вы не решитесь своевременно на эту меру.
Сазонов указывал на изумительный подъем духа, который овладел всеми – обществом, армией и штабом, и на ту опасность, которая угрожает подрывом этому настроению, если будут сохранены вредные полумеры. По его мнению, шансов на мирный исход почти не было, и безопасность государства повелительно требовала принятия всех мер для ее ограждения. Горячо и взволнованно он отстаивал свою мысль соображениями военного, политического и даже династического характера. Государь долго не сдавался. Все последние дни перед разрывом у него шла, как известно, оживленная телеграфом переписка с императором Вильгельмом. Ответные телеграммы Государя на английском языке мне пришлось видеть, написанные карандашом рукой императрицы, которой Государь частью, по-видимому, диктовал, частью давал переводить с русского текста. Императрицу обвиняли в это время в том, что она всячески влияет на Государя, чтобы отклонить его от войны. Мне пришлось, однако, в эти же дни слышать из достоверного источника, что императрица сама отклоняла всякую возможность влияния в таком вопросе, но что она не скрывала своих опасений, ибо знала, что только в 1917 году ожидалось завершение мер, которые дали бы русской армии желательную боеспособность.
Несомненно, что сам Государь пережил немало тягостных минут перед принятием ответственного решения. В один из этих дней он, между прочим, получил по почте письмо, которое заключалось всего в одной фразе: «Побойтесь Бога. Мать». Это письмо произвело на него сильнейшее впечатление. Он подумал о всех русских матерях, перед которыми должен будет дать ответ за жизнь их сыновей.