Книги

Воспоминания русского дипломата

22
18
20
22
24
26
28
30

Благодаря тому, что оба Саввы были на отдыхе и благодушествовали, и Ялта еще не была в разгаре сезона, мне пришлось их часто видеть, присутствовать при их разговорах, причем Морозов слегка подтрунивал над увлечениями Мамонтова. Мне было интересно и поучительно познакомиться с новой для меня средой, ибо то общество, в котором я проводил свое время в Москве, носило несколько замкнутый характер. Мамонтов был со своей семьей: жена – почтенная Елизавета Григорьевна, рожденная Сапожникова и две дочери, из которых старшая Вера – прелестная 18-летняя девушка с румяным русским приветливым лицом, послужившая оригиналом для картины Серова в своем детстве.

Дача Самариных была на высокой горе, а напротив нее на другой горе (Аутке) была великолепная дача Барятинских. В день именин своей дочери Мамонтов решил пустить фейерверк с дачи Самариных и купил много ракет и римских свечей. Случилось, что в этот день и Барятинские праздновали своих племянниц и пускали фейерверк, но у них он был гораздо больше и роскошнее. Нужно было видеть отчаяние Мамонтова, не предусмотревшего такой казус, когда после каждой ракеты, которую он пускал, взвивался целый сноп ракет от Барятинских. «Если бы я только это знал, я бы не такой фейерверк достал». Но хороши были оба фейерверка и гулкое эхо переливало по горам гром разрывов и с обеих гор слышались аплодисменты.

Я попал к Мамонтовым, когда приехал в Москву в отпуск из Петербурга на Рождество. У них была поставлена «Снегурочка» Островского. Все декорации и костюмы были написаны [Виктором] Васнецовым, который играл сам роль Дедушки Мороза. Очаровательны были Снегурочка и лель – две сестры Свербеевы – лена [Елена Дмитриевна] и Люба. Лена была красавица, тонкая, стройная с точеным профилем и голубыми глазами, которые порою темнели, и голосом, который как бисер, роняла слова. Она вскоре вышла замуж за сына Мамонтова; люба высокая, тоже стройная, с огромной женственностью и мягкостью. По молодости лет я увлекся обеими сестрами, не решив, которая лучше. Этот вечер оставил на меня сказочное впечатление, так все было красиво и полно художественного вкуса. И вся эта атмосфера молодого увлечения и артистичности была создана Саввой Мамонтовым, который сам был так молод душой и так умел всех зажечь и повести за собой.

Но я забежал вперед, не простившись с Ялтой, где проводил сентябрь 1896 года. Воспоминания о Крыме обвеяны для меня светом и запахами. Прелестны Ялта и Крым. Чудный легкий воздух, насыщенный розами, кипарисами и буксусом, всплеск моря в заливе и разнообразие освещений, которое так пленяло мою мать: то нежно-голубое, сливающееся с лазурью неба, то стальное, то иногда совсем черное во время бури, оправдывающее свое название. А вечером сверху из дачи Самариных все серебряное, искрящееся сквозь темную зелень кипарисов. И дивные разнообразные прогулки во все стороны, а вдали сказочное Ай-Петри, словно с замком Черномора. Для человека, непривыкшего к морю, кажется, что он попадает в сплошной праздник, от этого простора, света и лазури. Самарины жили на своей даче круглый год и только на летние месяцы приезжали к нам в Меньшово и в Москву повидать близких и друзей.

Но всем праздникам наступает конец, и поживши со своими и Самариными, которые подъехали, я отправился в Петербург, поступать на службу. С этого времени начинается новый самостоятельный период моей жизни. Я поселился в Петербурге на Мойке, в двух шагах от Министерства иностранных дел, вместе с моим товарищем Митей Истоминым, который поступил на службу в Палестинское общество. Мы нанимали две комнаты – общую спальню и столовую, в rez-dechaussée[147] за 40 рублей в месяц. Жалования для поступающих не полагалось, родители посылали мне деньги. Я старался жить поэкономнее и тратил 125 рублей в месяц. Когда я приехал, лобанова уже не было в живых. Он умер в царском поезде, сопровождая Государя в Вену. Министерством временно управлял товарищ министра Шишкин. Благодаря тяжелому характеру Дмитрий Алексеевич Капнист был в натянутых отношениях как с ним, так и с советником министерства гр[афом] Ламздорфом, который играл большую роль. Благодаря этому, он мало показывался. Все выжидали, кто будет преемником лобанова. У каждого были свои кандидаты – посол в Константинополе Нелидов, посол в вене граф Петр Алексеевич Капнист и другие. Впрочем, на нас начинающих это мало отражалось.

Меня определили в отделение Ближнего Востока, которым управлял тогда А. А. Нератов, но ближайшим моим начальником был столоначальник VIII класса Щекин. Мы должны были старательным каллиграфическим почерком переписывать телеграммы от разных дипломатических представителей, после их расшифрования, на особой бумаге, для посылки на доклад Государю. Нас учили особым правилам: надо было по возможности избегать переноса слов с одной стороны на другую, и отнюдь не дозволялось переносить титулов, например «Императорского Величества», причем все эти титулы должны были писаться крупным шрифтом, в отличие от остального текста. Поэтому надо было выработать эластический почерк, который мог незаметно растягиваться и так же незаметно сжиматься. Нельзя было подчищать слов. Были и другие правила, которые требовалось усвоить. Дела, по настоящему было очень мало, но приходилось являться к 11 час[ам], утра и оставаться до 5–6 часов вечера. Помню, мне было дано как-то поручение: пойти в Генеральный штаб, захватить с собой для важности портфель и будто невзначай зайти к полковнику Жилинскому с каким-то маловажным вопросом. Жилинский был женат на сестре моего бо-фрера Осоргина, я его знал с детства; поэтому, придя к нему, я просто рассказал ему про комедию, которую мне поручили разыграть мой молодой начальник, придумавший ее тоже вероятно по молодости лет, для пущей важности.

Меня довольно тяготило сидение в канцелярии до 5 часов вечера, ничего не делая. Я был довольно одинок, ибо большинство молодых людей, поступивших со мною, были из Царскосельского лицея, все между собою близкие товарищи с детских лет, а разговор старых чиновников казался мне невероятно чуждым, полным каких-то чиновничьих интересов. При департаменте была комната, которую называли «Чадо». За плату в 5 рублей в месяц можно было иметь там чай и холодное мясо к завтраку. Это было нечто вроде клуба, где всегда сидели чиновники. Я спешно выпивал там стакан чая, стараясь выбрать время, когда там почти никого не было. Я слишком мало подготовлен был к новой среде, в которую вступил и мне трудно было принудить себя к сближению с кем-либо, хотя впоследствии, при других условиях мне пришлось ближе познакомиться и сойтись со многими, которые оказались очень милыми молодыми людьми. С самого вступления на службу, я смотрел на департамент, лишь как на неизбежный этап перед назначением в Константинополь.

В декабре мне пришлось держать дипломатический экзамен. Я его боялся и готовился. Особенно страшил меня французский язык, хотя всю жизнь у нас были французские гувернантки. Я представлял себе, что дипломаты говорят на особо утонченном французском языке и что очень стыдно осрамиться. На самом деле, французский экзамен свелся к тому, что за некоторое время меня послали в архив, где дали какую-то небольшую депешу на французском языке. Надо было изложить письменно ее содержание, а потом на экзамене устно доложить ее. Я для верности переписал всю депешу, принес ее на дом, там мне составили резюме, которое я переписал. Вот и все. – Экзаменаторами были директора департаментов, старички в вицмундирах и звездах. Мы также должны были явиться в вицмундирах. Единственными серьезными предметами были международное право и история трактатов, по которым экзаменовал известный профессор Ф. Ф. Мартенс. Но все экзаменаторы были очень благодушны, и кроме Мартенса и бар[она] Остен-Сакена который ведал Консульским департаментом, остальные сами вероятно затруднились бы ответить на сколько-нибудь сложные вопросы.

Департамент отнимал время и не возбуждал никакого интереса. Но Петербург сам по себе был для меня интересен и во многом приятен.

Самыми близкими мне людьми были мои тетя Эмилия и дядя Капнисты. Они всегда нам были близки. У них жили мои старшие сестры, когда выезжали в свет, а мы жили в Калуге. Оба они всячески баловали их. Когда мы переехали в Москву, мы младшие были очень дружны с Алешей, который был на два года старше меня, а Марина была в дружбе с Дмитрием, который был немного моложе ее. Одно время у него и у нее были гувернантками две сестры-швейцарки. Они совместно гуляли и постоянно виделись. Я не раз, осенью и весной, когда моя семья уезжала в деревню, переселялся на Волхонку, в огромный дом попечителя округа.

Мы все очень любили тетю Эмилию. У ней было много прелестей. Она была такая мягкая и женственная, и так была всегда мила с нами, принимая к сердцу каждого из нас. У нее был один небольшой недостаток, который мог бы быть неприятен у другой, но у нее как-то сходил благодаря ее привлекательности. Она была убеждена, что все преклоняются перед ней и ее мужем. В ее рассказах о людях, которые бывали у нее, часто выходило так, что для нее они готовы на все, почтут счастьем быть ей полезными, а ее муж призван играть особую роль, и все его слушаются. – Впрочем, эти иллюзии помогали ей скрашивать действительность, которая далеко не всегда отвечала такому изображению.

Я уже говорил, что дядя Капнист был человеком незаурядного ума, и конечно мог бы сделать гораздо более видную государственную карьеру, чем та, которая выпала ему в удел. Не знаю хорошенько, что ему помешало… Может быть внешность, нерасполагавшая в его пользу и способная даже внушать некоторые подозрения насчет его образа жизни, ибо у него были слишком красные щеки и нос, хотя он вовсе не был неумеренным ценителем вина. Не все ясно было также в его частной жизни, ибо он еле справился с помощью своих братьев с крупными долгами. Во всяком случае, нельзя не пожалеть, что со своими незаурядными способностями и головой он не пошел дальше должности крупного провинциального администратора, каким был попечитель Московского учебного округа.

Но я предоставлю эти вопросы другим, а сам не могу не помянуть о самой живой сердечной благодарностью память его и тети за все то добро, которое от них получил, и за любовь их и ласку ко всем членам нашей семьи. Когда я приехал в Петербург, они приняли меня как сына, и обдумывали меня с нежной заботливостью. В их доме я нашел уют, который покинул в Москве. Они жили вместе с графом Дмитрием Алексеевичем в его казенной квартире на Мойке, через два дома от меня. Я к ним забегал почти ежедневно, и во всякое время дня и всегда встречал только ласку. С трогательной добротой относился ко мне и Дмитрий Алексеевич. Многие не любили его, особенно по службе, потому что внешность его была столь же мало располагающая, как и у брата. К этому присоединялся сухой голос, резкость манер, которую принимали за заносчивость и порою такие же суждения. Но я, который ближе его знал в интимном кругу, не могу вспомнить о нем иначе, как с чувством теплой благодарности. Он был un bourru bienfaisant[148]. Душа у него была предобрая, и он мог своим сухим и резким голосом выражать настоящую заботливость и доброту. Что я был для него… – А между тем, как он старался обдумать мои первые служебные шаги, сколько интереса проявлял ко мне! – Когда, вопреки его и общим ожиданиям, на место лобанова министром назначен был посланник в Копенгагене граф Муравьев, Дмитрий Алексеевич ушел в отставку и был назначен сенатором. Он съехал с казенной квартиры [и] не мог уже лично продвинуть меня. Это беспокоило его, и он использовал остававшиеся старые связи в министерстве, чтобы добиться назначения моего в Константинополь.

Его упрекали в самодурстве, между тем он обладал трезвым умом, и нельзя не отдать ему справедливости, что при самом зародыше нашей империалистической политики на Дальнем Востоке, когда только еще возникла идея продолжения Сибирского пути через Маньчжурию для выхода к морю, он предостерегал против опасности авантюр и во многом предсказал последствия, к которым привела нас эта политика.

В тот год, что я был в Петербурге, туда переехал мой двоюродный брат Митя Лопухин, чтобы пройти Академию Генерального штаба. И там же поселился родной брат моей матери Борис Алексеевич Лопухин с семьей, занимавший какую-то должность по Министерству юстиции. Кроме того, неожиданно для меня, в Петербурге оказалось масса родственников – клан Оболенских, которые меня приняли очень мило и радушно.

Центром семьи была тетя Доля Оболенская, кн[ягиня] Дарья Петровна Оболенская, [у]рожденная кн[яжна] Трубецкая, была вдова кн[язя] Дмитрия Александровича Оболенского, брата моей бабушки Лопухиной, жившая в большой квартире в доме графа Протасьева-Бахметева на Невском, 72.

Тетя Доля была маленькая подвижная старушка, очень живая, добрая и оригинальная. У нее была совершенно своеобразная манера выражаться в перемежку русскими и французскими словами, не заботясь о том, что выходит из этой смеси, и все это перебивалось восклицаниями: ах! Она рассказывала как всегда торопливо, что мечтала в деревне купить тройку. «Тройка c’est très bien, но вы знаете je n’avais pas d’argent, чтобы купить ее, и все мечтала и думала и беспокоилась об этом. Et puis j’ai lu dans l’Evangile: ищите царствия Божия, и все остальное приложится вам. Alors je me suis tranquillisée – il ne faut pas penser à la тройка, mais seulement au Царствие Божие, alors la тройка сама приложится. Et fgurez-vous – приложилась!»[149]

По воскресеньям у нее собиралась вся семья, сыновья и дочери, и старшие внуки. Тут были Александр Дмитриевич с женой, урожденной Половцевой. Он был тогда обер-прокурором I департамента Сената. Они жили в нижнем этаже своего большого дома на Сергиевской, – верхний этаж занимало австрийское посольство. Жена была серьезная музыканша и, не помню, он или она была одним из директоров Музыкального общества{84}, но она была немного холодная характером. Александр Дмитриевич был добродушный и с большим здравым смыслом, очень приятный человек. В это время их сыновья были еще детьми, и не показывались. Другой брат, Алексей Дмитриевич, незадолго до того женившийся на кн[яжне] Салтыковой, – тот самый, которого я с моего детства знал по Калуге, был директором Дворянского банка, в хорошей казенной квартире на Английской набережной, где была очень красивая витая лестница, не помню откуда в свое время вывезенная из Италии. – Он начал идти в гору по служебной иерархии. Третий брат, старый холостяк кн[язь] Николай Дмитриевич, которого все знали под именем Котя. Когда он был моложе, он был очень красив, но потом растолстел и обрюзг. Он был близкий Государю флигель-адъютант и казалось, ему предстояла блестящая придворная карьера. Он был очень добрый человек и, когда мог, помогал другим своим влиянием и связями. Все они были добродушные и приветливые, но с тем отличием петербуржцев от москвичей, что душа у них была на распашку до известного предела, и с открытым добродушием сочетался никогда не покидавший расчет и главное оглядка на двор и карьеру. Даже когда о Дворе никто не говорил, за большинством петербуржцев этого круга за спиной всегда чувствовалось притяжение Двора – он был средоточием помыслов, источников наград и карьеры, и люди и их положение, расценивались по степени приближения к этому центру.

Были и сестры: Варвара Дмитриевна Бибикова, «тетя Авочка», в молодости имевшая большой успех, в то время уже сильно sur le retour[150], муж ее Михаил Михайлович, un brave homme[151], но наружно немного хамоватый и как-то совсем не подходивший к семье Оболенских, которые его немного третировали: у них было два сына; старший был еще лицеистом и слишком похож был на отца, хотя не плохой малый. Старшая дочь Варуся, 18-ти лет, только что кончившая Смольный институт, миленькая своей свежестью – мы в то время были с ней в большой дружбе, впоследствии вышедшая за Бориса Ал[ексеевич] Татищева, и младшая прехорошенькая Даруся, лет 15-ти, с косами, потом вышедшая за Горчакова.

Другая сестра Мария Дмитриевна была замужем за Андреем Григорьевичем Гагариным. Она была маленькая, более всех, пожалуй, похожая на свою мать. Оба были очень милые и простые и не карьеристы. Он был по внешности, немножко блаженный, чудак; оба после свадьбы как-то были у нас в Калуге, проездом в деревню, и на всю жизнь сохранили воспоминание о нашей многочисленной дружной семье и всегда мечтали иметь такую. У них было много детей, мал-мал меньше, все мальчики, и одна девочка Соня{85}. Ей было года четыре, она была очень мила.