Ею восхищался обер-прокурор Синода Победоносцев, который был завсегдатаем у тети Долли. Он сажал ее себе на спину, и на четверинках катал ее по ковру. Еще была Елизавета Дмитриевна, долго не выходившая замуж, и уже немолодой вышедшая за Николая Ивановича Новосильцева, тоже немолодого и крайне флегматичного помещика, добродушного и милого. Он был неповоротлив, и другой кузен их Ив[ан] Мих[айлович] Оболенский прозвал его недвижимая собственность лизы Новосильцевой.
У тети Долли на этих семейных трапезах бывал также ее племянник Валериан Сергеевич Оболенский-Нелединский-Мелецкий. Он был старый холостяк, директор канцелярии министра внутренних дел, хороший человек, но недалекий и скорее бесцветный. Он был безупречный чиновник, и больше ничего. Помню, как однажды тетя Доля всегда очень любопытная и желавшая раньше других узнавать новости, приставала к нему с вопросом, кто будет назначен послом куда-то. Оболенский отмалчивался. Наконец, он приезжает к тете Долли и говорит, что хотел поделиться с ней интересовавшей ее новостью. Назначен такой-то. – Je vous remercie mon cher neveu, ответила тетушка, mais j’ai lu aujourd’hui cette nouvelle dans le «Правительственный вестник»[152].
К завтраку и после него по воскресеньям съезжались не только дети и родственники, но очень многие. Тут я видел и Победоносцева, и Тертия Ивановича Филиппова, и гр[афа] Алексея Павловича Игнатьева, киевского генерал-губернатора, и кн[язя] Сенди Долгорукова и многих других. Тетя Доля очень блюла карьеру сыновей и считала qu’il faut[153] поддерживать les связи.
У Валериана Сергеевича Оболенского была сестра – тетя Вера Голенищева-Кутузова. Муж ее одно время был в Берлине светским генералом при германском императоре, а потом гофмаршалом при императоре Александре III, у них была большая семья в то время еще не взрослых детей. Тетя Вера была необыкновенно родственна и приветлива.
В том же доме, что тетя Доля, внизу, проживал в этот год кн[язь]. Иван Михайлович Оболенский, родной племянник ее покойного мужа, впоследствии Финляндский генерал-губернатор. Как он мог дойти до такого высокого поста и из штатских внезапно превратиться в генерал-адъютанты – это своего рода загадка. Это было случайное engouement[154] Государя, которому понравились его мероприятия по усмирению крестьянского бунта в Харьковской губернии, где он будучи губернатором перепорол массу народу, вследствие чего на него было неудачное, по счастью, покушение, которое еще возвысило его шансы. Он был женат на Топориной[155], очень милой и простой женщине, которая души не чаяла в своем муже. Она принесла своему мужу крупное состояние. У них было две дочери: старшая Марья Ивановна вышла замуж за Звягинцева и сейчас (1929 год) живет с семьей в Лондоне. Вторая, Ольга, была первым браком за Петриком Оболенским. От этого брака два мальчика – Ваня и Алик. Ив[ан] Мих[айлович] был веселый балагур, приятный собеседник, в общем хороший и добрый человек, которого всегда любили те, кто его ближе знали. Для красного словца, он не жалел ни матери, ни отца, и первым удовольствием его было скандализировать свою мать, почтенную старушку tante Olga[156]. Помню, как на каком-то костюмированном балу одна дама была в очень рискованном декольте. – Ив[ан] Мих[айлович] сказал про нее, что она изображает «Боярыню Нагую». – После усмирения крестьянского бунта он пустил про самого себя рискованную остроту: «Какая разница между мною и хорошим шампанским… – Шампанское подают sec [сухим], а я крестьян сек».
Добрейшая tante Olga, мать Ивана Михайловича, была родом румынка – кн[яжна] Стурдза. Она познакомилась со своим мужем в Вене, где он служил в Посольстве, но мать у нее была ведьма, которая в порывах гнева иногда проклинала свою дочь и ее потомство. Tante Olga вспоминала время, когда она начинала выезжать в свет; император Франц-Иосиф был еще наследник, и на каком-то балу при Дворе она танцевала с ним кадриль, а визави был его брат, будущий император Максимильян, убитый в Бразилии{86}. Это показывает, какого она была возраста, ибо не могло быть раньше 1847 года.
Tante Olga жила в этот год (1896/97) со своей дочерью Еленой Михайловной Чертковой, которая только что с мужем и детьми переселилась в Петербург. Это была прелестная свежая, нетронутая не петербургская семья. – Ф. Чертков был воронежским помещиком, но дети подросли. Старший сын Михаил Федорович, впоследствии женатый на моей покойной сестре Александре Николаевне, только что кончил гимназию и поступил в университет. Дочь, Муся (впоследствии замужем за гр[афом] Медем, ныне скончавшаяся в советской России) была прелестная 16-летняя девочка. Это были милые простые радушные люди, у которых мне приятно бывало отдохнуть и почувствовать себя в семейном уюте. – С ними же поселилась и сестра Ел[ены] Мих[айловны] – Аграфена Мих[айловна] Панютина, самый близкий человек моей бель-сёр Паши, жены брата Сергея. Ее я видал у них часто, она по многу живала у моего брата. Судьба ее трагического замужества заслуживает внимания. Когда она была девицей, за ней очень ухаживал гусар Панютин. Он сделал ей предложение, но она отказала ему. Панютин поехал на Кавказ, хотел забыть свое увлечение, стал ухаживать за Лазаревой, сделал ей предложение, очевидно, par dépit[157] и стал женихом. Между тем Груша Оболенская раскаялась, что отказала. Она не знала, по-видимому, что Панютин был уже женихом другой, и дала ему знать, что готова стать его женой. Панютин бросил новую невесту, уехал с Кавказа и женился на Аграфене Михайловне. Но братья Лазаревы вступились за сестру. Один из них вызвал Панютина на дуэль и убил его пулей в живот, на 3-м месяце его женатой жизни. – Так жестоко бедная Груша поплатилась за свое легкомыслие. Она осталась вдовой{87} и жила всегда со своей матерью, но часто гащивала, как я уже говорил, у своей кузины Паши, которую любила больше всех, после своей матери.
У нее было сильно развитое воображение, и когда она про что-нибудь рассказывала с экзальтацией, надо было с осторожностью принимать точность ее рассказа. У нее был счастливый нрав, благодаря которому она легче чем другая несла выпавшую ей долю одинокой молодой вдовы, только два-три месяца испытавшей счастье. Все свои заботы она перенесла на старую мать, которая иногда понижала диапазон ее воображения, когда она начинала рисовать картины.
Всех не припомню, кого я видал и у кого бывал в Петербурге.
Всюду я встречал неожиданно для себя, самый милый сердечный прием, совершенно не отвечавший моему представлению москвича о холодном Петербурге. Конечно, это была совершенно другая обстановка, чем в Москве, чиновно-придворная, но и более подобранная и полезная, чтобы обтесать молодого провинциала. – В нашем кругу старого дворянства, молодому человеку кончившему университет, если он не шел по ученой части, как мои братья, нечего было делать в Москве. Конечно была общественная, дворянская и земская деятельность, которая находила себе применение в деревне и провинции. Кроме этого была военная и гражданская государственная служба, и самым естественным началом ее была гвардия и министерства в Петербурге. – Первые шаги мои в Министерстве иностранных дел ничего мне не дали по существу, да я и слишком мало пробыл в Азиатском департаменте – всего одну зиму. Но все же некоторую служебную шлифовку я получил, а кроме того самостоятельная жизнь, новые знакомства и наблюдения были мне очень полезны и помогли немного созреть и опериться.
Перед тем, чтобы проститься с Петербургом, я хочу еще воздать благодарную память одной доброй старушке, которая была очень мила ко мне, а именно баронессе Марье Петровне Будберг, матери княгини Гагариной и бабушке моего бо-фрера Николая. Она была вдова нашего посла в Париже и гофмейстерина при великой княгине Марии Павловне, и жила против Спасо-Преображенского собора, Спасская 1, вместе с своей старшей сестрой. Обе были прелестные старушки с точеным профилем и были на редкость добры ко мне, особенно Будберг, которая заботилась о моих первых служебных шагах. Я обязан ей был впоследствии моим первым повышением после назначения в Константинополь. Вообще, я не могу пожаловаться на судьбу – столько добрых людей встречал на своем пути и столько получал от них внимания. Все это благодаря, тому, что все, кто знали моих родителей, были рады помочь их сыну.
В марте месяце в Константинопольском посольстве произошло служебное движение и открылась должность причисленного к посольству секретаря консульства в Ускюбе. – Фактически, назначенный на эту должность не ехал в Ускюб, но оставался в Константинополе и причислялся к посольству.
Я получал 3000 рублей в год (40 000 франков по нынешнему – 1929 года – курсу){88}; казенную квартиру, и, по установившемуся обычаю, ежедневно обедал у Посла. – По тогдашним ценам, это было прекрасное жалование, вполне обеспечивавшее существование, особенно в Константинополе. Все это я получил, благодаря стараниям добрейшего Дмитрия Алексеевича Капниста, хотя он не состоял уже на службе. – я поехал тотчас в Москву, где провел с семьей Страстную и Пасху перед отъездом в Константинополь.
Старый Восток (Отрывки воспоминаний)
I
Когда я кончил университет, как большинство молодых людей, не получивших специального технического образования, я не знал хорошенько, какую карьеру выбрать. По понятиям и традициям моей семьи мне не представлялась возможность иной службы, кроме государственной или выборной. Старый друг моих родителей граф Дмитрий Алексеевич Капнист, занимавший крупный пост в Министерстве иностранных дел, уговорил меня избрать дипломатическую карьеру и поступить в так называемый Азиатский департамент, во главе коего он стоял. В то время в этом учреждении были сосредоточены все интересы России на Ближнем, Среднем и Дальнем Востоке. Впоследствии, по мере роста дел, Азиатский департамент был упразднен и вместо него были учреждены три отдела, для каждого из этих Востоков. Мне пришлось быть много лет спустя начальником отдела Ближнего Востока.
В Петербурге я пробыл всего несколько месяцев и был назначен состоящим при нашем посольстве в Константинополе весною 1897 года.
До тех пор я никогда не был за границей, и знал только Москву и Петербург. Константинополь имел для меня особую притягательную силу. С ним связан был в истории нашей внешней политики и наших войн, на протяжении столетий, особый романтический ореол: мечта о водружении православного креста на куполе Св. Софии, и завладение проливами, которое завершило бы мировое значение Русской империи. Религиозная идея сочеталась с идеей политической. Экономические и торговые интересы России также ставили перед Россией задачу завладения проливами, чтобы получить в наши руки свободный выход из Черного моря. С такими мыслями, кружившими молодую голову, я ехал в Константинополь. Это было в расцвет весны, в апреле месяце. Проезжая через Киев, который я также впервые увидел, я любовался величественной картиной широкого разлива Днепра у подножия древнего холмистого города, сверкавшего старым золотом многочисленных куполов киевских церквей. Зрелище было в своем роде единственное по красоте и тем историческим воспоминаниям, которые будил Киев, эта колыбель и мать русских городов.
Воспоминание о Киеве не было вытеснено у меня даже той волшебной панорамой, которая развернулась перед нами, когда пароход, на котором я плыл из Одессы, вошел в живописный извилистый Босфор. То, что я здесь увидал, казалось какой-то иллюстрацией восточной сказки.
И впоследствии, когда в течение многих лет мне не раз приходилось проделывать то же путешествие, меня всякий раз охватывала красота Босфора и входа в Константинополь, это чередование дворцов, киосков, старых домов с минаретами и поэтичными кладбищами, обрамленными кипарисами. Чудные запахи неслись из садов по обе стороны пролива, разделяющего Европу и Азию. Тысячи маленьких и больших лодок и фелюг разрезывали водное пространство, и воздух оглашался свистом сирен с пароходов. Каждый поворот открывал все новые и новые перспективы, пока наконец, не показывался вдали сказочный Стамбул, со старым Серамм и силуэтом Св. Софии, от которого не могло не биться русское сердце. Вдали виднелись Золотой Рог, Принцевы острова и Мраморное море. И над всем этим в яркую солнечную погоду висела какая-то голубая дымка, довершавшая таинственную и сказанную притягательность царственного города.