С другой стороны, Государь не переставал страдать от воспоминания о Портсмутском договоре. Крайнее миролюбие, породившее великодушную, но отчасти сентиментальную утопию о всеобщем разоружении, ужилось в нем с болезненно-чутким отношением ко всему, что задевало честь России. Ирония судьбы захотела, чтобы на долю инициатора Гаагской конференции о всеобщем разоружении выпало вести войны, самые кровопролитные за всю историю человечества.
Доклад Сазонова длился более часа. В конце концов, горячие, искренние слова министра получили перевес. Государь согласился подписать указ о всеобщей мобилизации.
– Вы убедили меня, но это будет самым тяжелым днем моей жизни, – сказал он, прощаясь с министром.
Прямо из Царского Села, как было условлено, Сазонов телефонировал начальнику Генерального штаба [Янушкевичу]. Указ о мобилизации был уже готов, и Государь подписал его в тот же день, 17 июля. Немедленно были сделаны распоряжения об отмене объявленной накануне частичной мобилизации и о назначении общей. Благодаря быстроте распоряжений, путаницы никакой не произошло. Были лишь отдельные случаи недоразумений, легко сгладившихся, и мобилизация прошла с изумительным порядком и быстротою, превзошедшими общее ожидание.
Все время кризиса и первый месяц войны я проводил в министерстве весь день до глубокой ночи. Пока еще была надежда на мирный исход, мы все, близко стоявшие у дела, испытывали чувство, похожее на то, которое бывает у изголовья тяжело больного. С первых же дней надежды на благополучный исход рассеивались одна за другой; вместе с тем росла тревога вследствие известий о том, что в Германии, как и в Австрии, военные приготовления шли усиленным ходом. Вот почему решение произвести у нас общую мобилизацию было встречено всеми нами со вздохом облегчения. 18 июля Пурталес, как и всегда, был в министерстве. В этот день утром на улицах были расклеены объявления о мобилизации. В тот же день поздно вечером, когда Сазонов уже лег спать, а мы все собирались расходиться по домам, приехал Пурталес и потребовал неотложного свидания с министром.
Пока последнего будили, пока он оделся и произошло свидание, от нервной усталости я невольно заснул. Пурталес покинул министерство, кажется, во втором часу ночи. Когда он ушел, мы узнали, что он вручил министру ультиматум с требованием приступить к демобилизации и принять решение до 12 часов следующего дня. Не скоро пришлось лечь спать в эту ночь. Надо было разослать циркулярную телеграмму всем нашим представителям за границей с сообщением о случившемся и снестись с военными властями.
В 7 ч[асов] 10 м[инут] вечера следующего дня, не получив ответа на ультиматум, германский посол вручил министру заявление о том, что Германия считает себя в состоянии войны с Россией. О том, насколько велики были возбуждение и растерянность как самого посла, так и его сотрудников, на это указывает тот факт, что в тексте ноты остались в скобках варианты выражений, которые были в ее проекте.
В эту ночь министра снова разбудили. Произошел факт, который так никогда и не нашел никакого объяснения, а именно – Государь получил телеграмму от императора Вильгельма. Телеграмма была из Потсдама, на ней не было помечено месяца и числа, а только 10 ч[асов] вечера. Она выражала надежду императора Вильгельма, что русские войска не перейдут границы. Министр, в свою очередь, по телефону разбудил германского посла и спросил его, как объяснить содержание этой телеграммы после объявления Германией войны. Граф Пурталес ответил, что не знает, но высказал предположение, что телеграмма послана была раньше и запоздала в пути.
Так закончилась первая часть исторической драмы. Все, кому пришлось быть в России в это время, никогда не забудут неповторимых минут, того высокого подъема, который охватил безраздельно весь народ.
Весь этот первый месяц был каким-то медовым месяцем, когда прекратились разом все разногласия, исчезли все различия между партиями, сословиями и народностями и чувствовалась одна великая Россия.
Тотчас по объявлении войны Германии, Государь созвал Совет министров. Он сообщил им, что уже давно принял решение, в случае войны, стать во главе войск и поэтому теперь созвал министров, чтобы посоветоваться о ними, как без себя наладить управление Россией. Один за другим, министры стали высказываться против решения Государя принять главное командование. Они говорили ему, что он не имеет права ограничить свои обязанности чисто военным делом, что он должен объединять всю Россию и что, с другой стороны, ему необходимо оберечь себя от неизбежной критики, в случае каких-либо наших частичных неудач. В эти первые дни были очень в ходу воспоминания об отечественной войне 1812 года. В Манифесте, который, составил директор Канцелярии Кривошеина И. И. Тхоржевский, была взята целиком фраза из манифеста, подписанного Александром I{97}.
Государь сам увлекся этими воспоминаниями. Министры указали ему, как раз, на пример императора Александра, внявшего совету приближенных – уехать из армии. Все министры говорили горячо и открыто. Величие минуты заставило даже этот Совет министров, который до тех пор был объединен только помещением, в котором они собирались, возвыситься до сознания настоящего своего долга и обнаружить единодушие. Все министры высказались, молчал один Сухомлинов.
– А каково Ваше мнение? – обратился к нему Государь.
– я присоединяюсь к мнению моих товарищей, – ответил последний.
– Вы недавно не так говорили, – заметил Государь.
Сухомлинов покраснел, однако возразил, что тогда обстоятельства рисовались ему иначе, а что теперь он не может не присоединиться к общему мнению. Закрывая собрание, Государь очень тепло благодарил министров за то, что они так откровенно говорили, и добавил, что, хотя лично ему тяжело отказаться от давно сложившегося желания, однако выслушанные доводы поколебали его.
20 июля состоялось назначение великого князя Николая Николаевича Верховным Главнокомандующим всех боевых сил. Это назначение было очень популярно в армии и сочувственно принято в стране. Впрочем, в это время царило торжественное настроение; никто не хотел критиковать и чем-либо нарушить установившееся единодушие.
Странное впечатление производили австрийцы, оставшиеся еще в Петрограде, ибо Австрия, как известно, вручила нам объявление войны лишь пять дней после Германии. Члены посольства были, по-видимому, в сильнейшем волнении. Я встретил как-то на Миллионной проезжавшего на извозчике графа Чернина, советника австрийского посольства. Чернин никогда мне не был особенно симпатичен. Он придерживался взгляда, что с Россией не надо быть уступчивым, и тогда можно всего от нее добиться. Для него, как и для многих других, война была неожиданной развязкой. И вот, этот самый Чернин невольно внушил мне жалость, – столько страдания, которое он не мог видимо победить, выражалось в его лице. И действительно, приехав в министерство, по какому-то текущему вопросу к барону Шиллингу[171], он у него разрыдался. А первый секретарь посольства, Фюрстенберг, как мне рассказывали, открыто признавался своим русским знакомым в опасении, что после войны уж не будет австрийского посольства, а будет небольшая миссия в Петрограде.
Каждый день молодецкие части, как на парад, шли на войну. Их провожало общее ликование и гордость. И ничто не нарушало спокойной торжественности этой минуты.
Два момента особенно ярко выделились в это время и останутся всегда одними из самых счастливых переживаний моей жизни.