Мне пришлось тотчас по приезде окунуться в атмосферу усиленной работы в посольстве. На меня, как самого младшего, ложилась обязанность беспрерывно шифровать и расшифровывать телеграммы; иногда вся ночь проходила в работе. Но все это было ново и полно захватывающего интереса. Кончив работу, молодые секретари еще не расходились и вели горячие разговоры о развертывающихся событиях и возможных их последствиях. В парке посольства заливались соловьи, и южная пряная весна с опьяняющими запахами цветов казалась какой-то сказанной рамкой для грез и мечтаний, в которых смешивались и Стамбул с его минаретами и дворцами, и только что покинутая мною и близкая православная Россия с золотом своих куполов и с ореолом грозной мощи, которая еще сильнее чувствовалась здесь на Востоке, чем у себя дома.
Как прекрасна была весна на Босфоре! Никогда не забуду бала в парке английского посольства в Терапии на берегу Босфора, по случаю юбилея королевы Виктории. Воздух был пропитан мерцанием eucioli, которые то вспыхивали, то потухали, летая вокруг нас. На судах против Посольского дворца пускались ракеты, отражавшиеся в водах Босфора. Бесчисленные каики бороздили около берега, и теплая южная весна, как вино ударяла в голову. Я видел потом на своем веку много красивых и великолепных праздников, но ничего не могло вытеснить во мне воспоминания об этой ночи на Босфоре.
В редкие свободные дни и часы мы с товарищами делали прогулки и экскурсии. У каждого из нас была своя лодка, или каик на Босфоре. Каик – это самое живописное и приятное средство передвижения. У посла был огромный каик в 12 гребцов, в котором могло поместиться столько же пассажиров. У частных людей было обычно два гребца в бархатных фустанеллах, шитых золотом. По пятницам совершалась прогулка на «Сладкие воды» (eaux douces) на европейском или азиатском континентах. «Сладкие воды» это было просто небольшие извилистые речки. По пятницам они были запружены каиками, с нарядными гребцами и богатыми турчанками в чаршафах[158], которые скрывали их лица. На берегу сплошь также сидели турчанки, торговцы рахат-лукума и «испанских хлебцев» обходили их, порою заливалась дудка, и раздавались звуки восточной мелодии с бубнами и барабаном. Цыганки обходили ряды и предлагали амулеты и гадания на кофейной гуще. Иногда они поразительно умели рассказать семейное положение и предсказать ближайшее будущее. Старые турки в чалмах, с длинными наргилэ[159] важно сидели на разостланных коврах и пили кофе. Эти прогулки были одним из немногих развлечений, дозволенных турчанкам. В то время нравы были необычайно суровы, женщин сопровождали огромные евнухи, не только оберегавшие и прислуживавшие им, но и зорко следившие за малейшим отступлением их от их неумолимого закона, отчуждавшего женщин от внешнего мира и оберегавшего их от нескромного взора. За тем же зорко следила полиция и шпионы. Но женская природа бывала сильнее всех запретов и молодые турчанки изощрялись порою в том, чтобы обмануть бдительность своих сторожей и забавиться, хотя бы в возможных размерах, игрою кокетства.
Я помню, как однажды вскоре по приезде, гуляя по набережной Буюк-Дере я обратил внимание на стройную фигуру молодой турчанки, которая гуляла в сопровождении какой-то старухи. Незнакомка это заметила, и, украдкой откинув чаршаф, улыбнулась мне. Я стал следовать за ней по пятам, она не раз проделывала тот же маневр, наконец показала мне жестом на Босфор. В эту минуту она подходила со старухой к поджидавшему их каику, который отчалил, направляясь к Азии. Недолго думая, я бросился к ближайшей лодке и приказал лодочнику следовать за каиком, не отставая от него, за что посулил награду. На воде продолжался тот же немой, но красноречивый разговор. Незнакомка в чаршафе была, вероятно, черкешенкой. О том свидетельствовали большие черные глаза, стройный стан и улыбка. Так по крайней мере рисовалось в моем воображении. Подплыли к берегу.
Незнакомка вспрыгнула на мостик, обернулась и снова пригласила меня следовать с самым многообещающим видом. Мне было 23 года, была весна, и я не задумывался над возможностью попасть в авантюру, не совсем удобную для секретаря посольства. Дорога поднималась вверх, между садов, окруженных толстыми стенами. Это были жилища богатых турок. Постоянно оглядываясь назад, незнакомка все увлекала меня вперед, и я видел, как губы ее дрожали от шаловливого смеха. Наконец мы подошли к огромным массивным воротам какого-то большого дома. Старуха дернула звонок и прямо втолкнула молодую женщину в калитку, которая быстро захлопнулась. Я стоял перед домом, раздосадованный глупым приключением, когда внезапно раскрылась глухая ставня одного окна, белая ручка послала мне поцелуй, ставня с шумом захлопнулась, за ней раздался смех, а у ворот вырос огромный черный евнух с пистолетами и кинжалом за поясом. Дальнейшая любознательность не предвещала ничего доброго, и я ретировался к лодке. Так невинно кончилась эта встреча, которая могла завершиться только неприятным приключением для меня. Впоследствии я уже не стремился продолжать немые разговоры.
Любители восточного колорита могли по пятницам любоваться живописной церемонией Селямлика. Утром в коляске с посольским кавасом[160] на козлах ехали в Ильдиз-Киоск, получив предварительно особое именное приглашение от Дворца. Вас привозили в особый киоск, построенный для именитых иностранцев против Дворцовой мечети. Киоск был построен на высоком холме, откуда открывался чудный вид на Мраморное море и Стамбул. У входа в мечеть были построены войска. Дежурный и церемонимейстер встречали гостей, угощая их кофеем, шербетом[161] и султанскими папиросами, которыми менее церемонные посетили набивали себе карман. За кофейными чашками, украшенными алмазами, зорко следили дворцовые слуги в красных кафтанах, шитых золотом. Кроме приезжих именитых туристов, на Селямлик обычно приезжали послы с своими дрогоманами, когда хотели иметь потом аудиенцию у султана.
Надо было забираться загодя, и не мало времени проходило в ожидании. Наконец сверху из Дворцовых ворот показывался шарабан, запряженный белыми арабскими лошадями. В нем сидел на переднем месте султан, а перед ним знаменитый герой Плевны Осман-Паша{89}, который один удостоен был чести сидеть перед падишахом. Войска восторженными восточными криками приветствовали своего повелителя, музыка играла гимн. Султан медленно проезжал мимо киоска, отдавая честь дипломатам, которых знал, потом лошади рысью поднимались в гору, а за шарабаном тоже рысью бежали толстые перетянутые Паши-генералы и придворные. Шествие замыкалось рядом карет, в которых сидели жены султана. На них прикрикивал придворный евнух, словно погонщик, выгонявший конюшню лошадей на прогулку. После краткой молитвы в мечети, султан возвращался во дворец. Церемония была кончена. Она была необыкновенно живописна на этом фоне, моря, Стамбула и голубого неба, с пестротой восточного церемониала.
Все это было красиво, интересно, но главную прелесть для меня представляли многочисленные прогулки, особенно на азиатском берегу, где более неприкосновенно сохранился мирный Восток, дремлющий, важный, набожный, со своими садами, фонтанами, кладбищами и огородами, на которых турки ставили кресты, чтобы пугать мусульманских ворон…
II
Более далекими экскурсиями, требовавшими ночевок, были Принцевы острова, ставшие впоследствии столь знакомыми многим русским беженцам. Это был другой Восток – греческий, со своими монастырями, духовным богословским училищем на Халках и греческими хорами, которые отчасти напоминали итальянские, но сохранили однако свой местный колорит.
Лунные теплые ночи, пропитанные запахом явок, лавана и мяты с пением хоров, или одинокой песнью лодочника, оставляющего светлую фосфоресцирующую борозду от всплеска волн, крики ночных сторожей, передающих один другому во все концы весть о том, что в таком-то квартале города начался пожар, – наконец эти грандиозные пожары, от которых выгорали иногда целые кварталы загроможденных один на другой деревянных домов, ночные призывы муэдзинов с высоких минаретов, и столько других образов, звуков и запахов, смешиваясь вместе, встают в памяти, воскрешая обаяние восточной ночи…
А дневное очарование!.. Эти огромные мечети с грандиозными дворами и фонтанами, с этими страстными молитвенными призывами муэдзинов, которые прерываются молчанием ритмически повергающихся ниц правоверных. Живописные тюрбэ – остатки старых кладбищ, с усыпальницами султанов, их жен и именитых турок. И наконец Св. София – храм, которому нет подобного в мире, и который для чуткого сердца сохраняет свой великий христианский облик, несмотря на многовековую кабалу Исламу, которой он подчинен. Что осталось в нем, кроме этой дивной архитектурной гармонии, благодаря которой из каждого самого отдаленного угла его можно видеть центр его купола… В этой собранности, в этом стройном единстве заложена великая идея, только отчасти сродная единобожию Ислама, ибо в Исламе идея единства поглощает и как бы упраздняет понятие множества, а в христианстве единство восполняет и предполагает множество. А купол, венчающий Св. Софию, прекрасен не только внутри храма, он прекрасен и тогда, когда вы видите его, возвращаясь с островов и его очертания действительно напоминают небесный свод, и весь он, в лучах заходящего солнца, пронизывающим его окна, кажется светящимся и осиянным каким-то ореолом. Я уже не говорю о тех священных воспоминаниях, которые пробуждаются для нас русских в этом храме, благолепие коего побудило наших предков выбрать для России крещение в православную веру: мы как бы вновь переживаем с ними этот выбор, предопределивший судьбу России более тысячи лет тому назад. Здесь заложен секрет притягательной силы, которую оказывал Константинополь на ряд поколений русских людей, в течение всей нашей истории заставляя их проливать свою кровь ради освобождения креста от ига полумесяца. И пусть не говорят о русском империализме. Не погоня за внешним владычеством и выгодами, не царственное положение Константинополя двигало русский народ к утверждению России на проливах. Это могло входить в расчеты нашел политики, но сам народ подымался ради водворения креста на святом куполе Софии, ради освобождения братьев-христиан и утверждения православного царства на месте ига неверных.
Пусть это все романтизм, пусть это навеки угасшая мечта изжитого периода нашей истории, но пусть не иссякнет тот религиозный двигатель, который определял содержание народного идеала: утверждение Креста – как лозунг народной и государственной жизни…
Я не отвлекся от своих воспоминаний, я передаю то, чем жили многие люди моего поколения, чем горела и моя душа, когда я только что начинал самостоятельную жизнь. Эта мечта не покидала меня и в зрелые годы. Ей отдал я свои лучшие силы. Она вновь ярко вспыхнула во время последней войны, когда вековые соперники наши на Востоке англичане и французы топили свои суда и посылали на смерть своих солдат в Дарданеллы, согласившись помочь осуществлению нашей вековой мечты. Это был только эпизод мировой войны, но эпизод прекрасный, воскресивший традицию крестовых походов и самый невыгодный для идеологии Германии, которой удалось отстоять твердыню ислама против утверждения Креста.
Но я вернусь к 1897 году, и к греко-турецкой войне, которая была в самом разгаре, когда я приехал в Константинополь. Первое отражение событий я испытал уже идя на пароходе из Одессы, ибо на нем плыл отряд русского Красного Креста, командированный в Турцию, и шла партия лошадей, закупленных подрядчиком – турецким греком (!) для нужд турецкой армии.
Неожиданно для многих турки одерживали решительные победы над греками. Последние не обнаруживали особенно военной доблести, о чем свидетельствовали слабость сопротивления и многочисленные раны в спину, которые отмечались в военных госпиталях, куда поступали греки. Рядом с этим нельзя было отказать грекам в искреннем патриотизме. Помню, как один знакомый грек-лодочник на Босфоре, узнав об одном поражении, испытал такое волнение, что через сутки умер, буквально от горя. Но этот легко возбудимый южный народ не был способен на долгое напряжение и выдержку…
Успехи турок озадачили европейские кабинеты. В то время турки нигде не были особенно популярны. У греков было большое преимущество в лице династии, имевшей близкие родственные связи с могущественными монархами России, Германии и Англии{90}. Это побудило в известную минуту русского и германского императоров сделать совместное представление султану, чтобы остановить его войска. На осторожного и трусливого Абдул-Гамида, всегда строившего свои расчеты на розни между европейскими державами, такое согласованное выступление двух монархов, принадлежавших к противоположным политическим группировкам, произвело должное впечатление. Он ответил согласием начать мирные переговоры и приказал войскам остановить наступление.
Между тем победоносное продвижение турецких войск вскружило головы туркам, приподняло чувства национальной гордости и возбудило мечты, которых втайне боялся султан, знавший по опыту, что Турции позволено терять, но не позволено приобретать…
Несмотря на фатализм, пассивность и отсталость, у турок проявилось известное общественное мнение и недовольство. Войска и администрация не получали регулярно жалования, казна была пуста. Пока одерживались победы, все готовы были терпеть, но когда ненавистные гяуры остановили успехи Полумесяца, в армии и в столице, и в мечетях Стамбула стало проявляться опасное брожение.
Султан, строивший систему своего управления и внешней политики на донесениях шпионов, которыми кишел Константинополь, насторожился. Он испытывал величайшую тревогу. Абдул-Гамид[162] был типичным восточным деспотом. Он вырос в обстановке дворцовых переворотов и тайных интриг Сераля. Он привык никому не доверять и видеть в каждом приближенном возможного заговорщика, способного вонзить ему кинжал в спину. У него было два средства управления и расправы с действительными и мнимыми своими врагами: он или губил того, кто внушил ему подозрение, или задерживал его, чтобы застраховаться от его замыслов. На почве такой психологии разыгрался комичный эпизод, который друг другу передавали в посольских салонах.