Книги

Воспоминания. Письма

22
18
20
22
24
26
28
30

Уехала я от Эренбурга, удивленная некоторой тупостью в его отношении к Боре. Я с трудом сдерживалась и внутренне утешала себя тем, что его присутствие в комиссии придаст ей вес. Кстати, Эренбург посоветовал вычеркнуть имена сыновей и оставить только себя, иначе получается много родственников, и от этого комиссия проигрывает. Я его послушалась, но мне показалось это неправильным – мне уже было шестьдесят пять лет, и в случае моей смерти или нездоровья сыновья должны были меня заменить.

Опять меня удивила Лида. Узнав о том, что я вычеркнула детей из комиссии, она была возмущена. То же я почувствовала в Жене. Я написала Лиде, что я всячески боролась за них, но ничего не вышло, мне категорически отказал в этом Союз писателей. Через неделю всем членам комиссии были присланы официальные сообщения об утверждении состава комиссии с добавлением лиц: А.А. Жарова, директора ЦГАЛИ Ю.А. Красовского, С.С. Месчан из Литературного музея, редактора А.И. Макарова, бывшего министра культуры М.Б. Храпченко. Итак, получилась комиссия не из пяти, а из десяти человек. Кое-кто возмущался подбором лиц: получилось пополам противников и друзей Бори. Но меня это не смущало. Такой состав уравновешивал силы и обеспечивал решениям комиссии большую вескость и объективность.

Одним из близких людей нашего общества был Николай Николаевич Вильям-Вильмонт, брат жены Александра Леонидовича. Я познакомилась с ним в Ирпене в 1930 году. Он был большим поклонником Бориса Леонидовича. Он страстно любил музыку, был образован, начитан, и с ним всегда было интересно разговаривать. Когда мы переживали тяжелое время развода, он очень по-человечески относился ко мне и давал умные советы. Он неизменно приглашался на все вечера, когда у нас бывали гости. Я была очень огорчена, когда незадолго до скандала с Нобелевской премией он перестал у нас бывать. Дело было в том, что он переводил «Марию Стюарт» Шиллера для МХАТа. Не знаю почему, но его перевод не приняли, и из МХАТа приехали Ливанов и Марков просить делать этот перевод Борю. Первым долгом он отказался от него – не хотелось переходить дорогу своему другу. Он дал согласие лишь тогда, когда перевод Н. Н. был официально отвергнут. По-видимому, Н. Н. огорчился и обиделся, и несколько лет мы его у себя не видели. Впервые после размолвки[125] он пришел во время последней Бориной болезни. С тех пор отношения наладились, и он вошел в комиссию по литературному наследию.

Т.В. Иванова согласилась стать секретарем комиссии. Это было весьма удобно: она жила в Переделкине по соседству, у нее был телефон, и мне легко было общаться с ней и приглашать комиссию на заседания.

Первое заседание Иванова предложила устроить в Москве в ее квартире в ноябре 1960 года. Отсутствовал только Храпченко, находившийся в то время за границей. Первое слово взял председатель комиссии В.В. Иванов. Он сказал, что нужно забыть и простить все поступки Б. Л. и отнестись к нему как к большому художнику. Вторым говорил Эренбург. Он считал необходимым срочно выпустить томик стихотворений Пастернака. Каждому дали задания. Было решено собирать архив и сосредоточивать его у председателя комиссии и в доме Бориса Леонидовича. Жарову поручили написать письмо в секретариат Союза писателей о постановлении комиссии. После заседания Жаров подошел ко мне и сказал, что Борис Леонидович был очень беспокойной личностью и Жаров рисковал собой, пригласив его читать стихи в Политехническом музее на вечере дружбы славянских народов в 1948 году. Программа была твердо установлена, а он, мол, читал непредусмотренное – «Гамлета» и «Свеча горела». Я ему напомнила, как было дело. Боря читал все по программе, а после бесконечных вызовов он прочел на бис непредусмотренное. Это было на моих глазах, и я отлично все помнила. Но Жаров воскликнул: «Вы забыли, какие то были времена и как мне за это попало!» Я рассмеялась и сказала: «В конце концов все обошлось благополучно, и в 1960 году вы стоите все-таки передо мной живой и невредимый».

По-видимому, решение по поводу однотомника секретариат вынес удовлетворительное. Как оказалось, подбор стихов поручили Суркову. Многие волновались, возмущались этим выбором, а я как раз была довольна, это казалось мне гарантией того, что отобранные им стихи увидят свет. Говорили, что Суркову поручили вступительную статью к однотомнику. Это меня огорчало, я предполагала, что его статья будет недоброжелательной. Но я вспомнила слова, сказанные Борей незадолго до смерти о том, что он предпочитает Суркова многим другим, и даже в те времена, когда Сурков на него нападал, ему казалось, что тот делает это честно, действуя в согласии со своим происхождением и кровным революционным духом, и честность его казалась Боре достойной уважения. Сурков плохо понимал и неправильно толковал многие строки Бориных стихов, и я не раз напоминала об этом Боре в наших разговорах. Но он отмахивался: значит, он неясно выразился в стихах, и Сурков не виноват, если так их трактует.

Можно привести еще такой пример: когда мы поехали с Борей в Узкое после лечения ноги в кремлевской больнице, там оказался Корнелий Зелинский. Я очень не любила его и все его писания об искусстве называла «цыганским романсом». Все мне в нем казалось несерьезным. Хотя роман был уже за границей и у Бори появилось много врагов, Зелинский вел себя исключительно любезно. Нам дали комнату хуже, чем у него, и он устроил в санатории тарарам и сказал директору: если он не поменяет нам комнату на лучшую, то он уедет не долечившись и отдаст нам свою комнату. Как, мол, директор может не знать, что Пастернак величайший поэт эпохи и его имя известно во всем мире. Директор будет опозорен, если узнают, в какую комнату он поселил Пастернака. Но меня и Борю вполне устраивала наша комната: она была близко к туалету, а боли в ноге не прекращались, и ему было недалеко ходить. Из-за этого мы отказались менять комнату. Но Зелинский тронул нас своим отношением, и мы часто гуляли с ним. Однажды Боря не пошел на прогулку, и Зелинский увязался со мной. По дороге он стал рассказывать об «очень хорошей» статье о Боре, которую он готовил[126]. Я сказала, что напрасно он пишет статью, даже хорошую. Прежде всего нужно грамотно читать и правильно понимать его стихи. Я не окончила высшего учебного заведения, но должна сказать ему прямо: он не всегда правильно понимает творчество Пастернака. Все подкапываются под его строчки и чего-то ищут, а в них искать ничего не надо. Нужно понимать их, как они есть, а не выкапывать подспудный смысл, с моей точки зрения мифический. Поэтому ему не удается при самом доброжелательном отношении к Б. Л. написать что-либо ценное. Привела довольно много примеров и предсказала, что эта статья прибавит новый анекдот к моей коллекции. Я не постеснялась сказать ему: «Считаю, что всем критикам давно пора полечить мозги и выправить их».

После Узкого Зелинский принялся за эту статью. Под Новый, 1958 год он явился к нам в два часа ночи, душил в объятиях и целовал Борю и меня и пил с нами шампанское. А через месяц, в феврале, мы узнали, что статью он написал, и она ужасная, совершенно ругательная. Боря запретил нам доставать ее и читать. Я сказала ему только: «Какой ужас, что мы целовались с этим человеком!»

Как-то я пришла к Погодиным, с которыми очень дружила. Погодин держал в руках журнал, где было напечатано стихотворение «Рассвет», и принялся толковать его. Он сказал, что «Всю ночь читал я твой завет» означает заветы Ильича, и ему непонятно, почему Пастернак хочет всех поставить перед собой на колени. Я возмутилась и разгоряченно сказала, что надо грамотно читать стихи, там нигде не сказано, что он хочет кого-нибудь поставить перед собой на колени, и завет не Ильича, а Бога, которого забыли после войны, и Боря хочет напомнить людям про него, чтобы они были мягче, чтобы не лилось крови, не было бы зверств, арестов и расстрелов. Я никогда до того не спрашивала Борю, что значат эти строки, а сама удивилась, как решилась их расшифровка. Придя домой, я взволнованно передала Боре весь разговор с Погодиным и спросила его, правильно ли я толковала это стихотворение. Он подошел ко мне, поцеловал меня и сказал: «Ты умница, все, что ты сказала, верно».

Как-то кто-то приехал из города и рассказал про случай на каком-то писательском собрании. Там говорили о стихотворении «Свеча горела на столе…» и высказали мнение, что оно относится к Февральской революции. Опять, не спрашивая его, я отвечала, что, насколько я понимаю, это стихотворение ничего общего с революцией не имеет и посвящено любви. Боря засмеялся и тоже сказал, что я совершенно права. Но я никогда без повода не спрашивала, что означают те или иные его строки. Как-то все в его творчестве мне было понятно, и я научилась не подкапываться под них и воспринимать их так, как они написаны. Открытому складу его ума и характера было свойственно ничего не затемнять и не напускать ложного глубокомыслия в стихи. Мне всегда были смешны те люди, которые усиленно искали какого-то тайного смысла в его строчках. Иногда обстоятельства заставляли его маскировать истинные чувства и события его жизни, но это было очень редко. Так, в пятнадцатой главе «Охранной грамоты», написанной после знакомства со мной, он говорил о гении и красавице. Люди неосведомленные думали, что гений – Маяковский, красавица – Лиля Брик. На самом деле он писал о себе и обо мне. Если бы это не было подтверждено в одном из его писем ко мне, я бы не осмелилась это утверждать, хотя он часто говорил мне об этом.

Точно так же, не желая, по-видимому, обидеть свое последнее увлечение О. И., он давал совершенно неправильные комментарии за границу. Мне потом пришлось читать, что Лара – это О. И. Прочитав такой журнал, я сказала, смеясь, Боре: «Автор ссылается на твои слова, а мне все это странно, так как вся судьба Лары и ее связь с Комаровским похожа на мою судьбу»[127]. Он мне ответил: «Лара – это сборный образ, и тут много от тебя и от других женщин».

Седьмого апреля 1961 года меня срочно вызвала редакторша сборника Крючкова. Это было в Страстную пятницу. Мы с Борей не были религиозны, не верили в обряды, не ходили в церковь, но мы поэтизировали этот праздник, и по старой родительской традиции я всегда пекла куличи, делала пасху и красила яйца. Я была вся в муке, руки были в краске от яиц, когда Т.В. Иванова прислала записку о том, что я должна немедленно ехать в город для свидания с Крючковой. Ее машина уходила через десять минут. Мне пришлось наспех одеться, и я побежала в Борин кабинет взять однотомник, собранный в 1957 году, и старые издания его книг. Чемодан оказался очень тяжелым, и я его с трудом дотащила до машины Ивановых.

Ходили слухи, что однотомник будет очень приличный, и я ехала в Москву в хорошем настроении. От Ивановых, к которым была приглашена для встречи со мной Крючкова, я позвонила Жене, так как Леня был в университете, и вызвала его. Я опасалась, что по мягкости характера буду делать излишние уступки. Через полчаса все были в сборе, и работа началась.

Крючкова зачитала оглавление стихов, вошедших в сборник. Я была в ужасе. Предложенные комиссией пятнадцать листов превратились в девять. Мало того, что объем книги был сокращен в полтора раза, но меня удивил и огорчил подбор стихов. По-моему, было очень важно осмотрительно выбирать, поскольку это была первая книга после большого перерыва и после скандала с Нобелевской премией. Но меня утешали и говорили, что само по себе издание этой книги является реабилитацией в глазах читателей, и я должна благодарить судьбу за эту книгу, как бы она ни была составлена. Я в корне была с этим не согласна. По-моему, надо было отобрать самое прекрасное, а непонятное для теперешней публики пока не печатать. В противном случае выход однотомника мог только повредить. Как оказалось, в него попали самые сложные и менее доступные стихи, а прекрасная доходчивая лирика была изъята.

Но мы с Женей и редакторшей решили пока править существующий сборник. Возник спор о старых и новых вариантах. Я пыталась отстаивать старые варианты, которые и до сих пор мне кажутся наилучшими. Крючкова оказалась обаятельной молодой женщиной, но, по моему мнению, она плохо понимала и мало знала Борино творчество. Женя торопился на службу и, побыв с нами около часу, ушел, а я продолжала работать с Крючковой. Нужно было выверить варианты ко всем изданиям, и мы просидели с ней с двух до восьми часов вечера. Это стоило не только физических усилий, но и большого душевного напряжения. Все внутри кипело. Неудачный выбор казался мне неслучайным. Я сказала об этом Крючковой, но она меня не поняла. Так же как и все, она говорила: спасибо и за то, что эту книгу вообще издают. Расставаясь с Крючковой, я предупредила: ничего из состава сборника выкидывать не стану, а буду бороться за включение дополнительных стихов, и пусть она и не думает в таком виде отдавать книгу в верстку. Она согласилась подождать, но не больше двух недель. Я вернулась домой усталая и разбитая.

По традиции на первый день Пасхи у нас собрались близкие друзья и знакомые на обед. Когда я им рассказывала о встрече с Крючковой, я вторично пережила сильное волнение и вдруг почувствовала себя дурно. Поднялись дикие боли в сердце, закружилась голова. Мне пришлось бросить гостей на гостившую в то время у меня Нину Александровну и уйти в свою комнату. Уже поздно вечером Стасик поехал за местным врачом. Тот велел вызвать сестру и сделать пантопон. Диагноз он не поставил, для этого ему необходимо было видеть кардиограмму сердца. Кроме Нины Александровны Табидзе, у меня гостили Ирина Николаевна с Шурой.

Они уложили меня в постель и вызвали ко мне сестру. Через десять минут после пантопона я уже спала. На другое утро я проснулась как ни в чем не бывало, боли утихли, и я наотрез отказалась лежать. В семь часов вечера повторилась та же картина. Тут я поняла, что это какое-то серьезное заболевание.

Меня перевели в маленькую комнату, где болел и умирал Боря. Это облегчало уход за мной. Опять вызвали сестру с пантопоном, а на другое утро позвонили в литфондовскую поликлинику с просьбой позвать врача и сделать кардиограмму. Сначала приехала Берта Абрамовна Гинзбург, заведующая терапевтическим отделением поликлиники. Она поставила диагноз – болезнь печени, которая часто провоцирует сердечные заболевания. Велела лежать, назначила диету, лекарства от печени. Электрокардиограмму сделали на другой день. Приехала мой лечащий врач Маргарита Павловна Абатумян, посмотрела кардиограмму и нашла, что у меня глубокой трехсторонний инфаркт миокарда. Если я осмелюсь подняться с постели, сказала она, или даже попытаюсь сама есть, то могу тут же умереть. Я разрыдалась. Я чувствовала себя хорошо и не поверила ей. Она предложила позвать другого врача. Это была моя первая серьезная болезнь за шестьдесят пять лет. Я всю жизнь трудилась и обслуживала себя, никогда никого не затрудняла, а тут меня должны были кормить с ложечки, проделывать туалетные манипуляции и т. д. Ирина Николаевна и Нина Александровна по очереди дежурили по ночам около меня и работали по дому. Все это меня волновало, и я чувствовала себя глупо; у меня ничего не болело, а они всячески хлопотали и суетились около меня. Каждую неделю делали кардиограмму и анализ крови. Подтверждали этот диагноз только повышавшаяся по вечерам температура и большая РОЭ. На второй же визит я сказала Маргарите Павловне: «Не обижайтесь, пожалуйста, но я хочу вызвать другого специалиста, я не верю в диагноз». Она улыбнулась и посоветовала, не откладывая, пригласить кого хочу.

Профессору Егорову было уже семьдесят пять лет, и он отказался ехать на дачу, но попросил привезти кардиограммы и анализы крови к нему на дом. Но и Егоров нашел, что это очень серьезный инфаркт, и велел мне лежать не меньше полутора месяцев. Пришлось извиниться перед Маргаритой Павловной за мои сомнения в ее диагнозе, я даже поцеловала ей руку.

Было ужасно оказаться прикованной к постели в то время, когда надо было хлопотать об однотомнике. Пришлось поручить все Лене и Жене. Я продиктовала им список в двадцать пять стихотворений, которые считала необходимым включить в сборник, и они поехали в Истру к Эренбургу, чтобы поручить ему отстоять включение этих стихов. К моему удивлению, их приняли без особых возражений. Как я уже говорила, Сурков должен был писать вступительную статью, и это меня мучило и пугало. Я просила детей хлопотать о том, чтобы статьи не было вообще никакой. По-видимому, это тоже удалось – однотомник вышел без статьи, и это было лучшим выходом из положения.