Книги

Воспоминания. Письма

22
18
20
22
24
26
28
30

За два дня до конкурса по каким-то политическим причинам, как всегда для меня не очень ясным, напротив советского посольства, где жили Стасик и Малинин, парижане громили немецкое посольство со всем французским темпераментом. Стасику с немецкой фамилией Нейгауз было, естественно, неудобно давать премию, и комиссия во главе с Маргаритой Лонг провалила его на первом же туре. Стасик мог не пережить этого позора, и Борис Леонидович послал ему следующую телеграмму: «Я с мамой уверен, что ты играл лучше всех, а потому не унывай и возвращайся скорей в Россию».

Кабалевский и Оборин, присутствовавшие на этом конкурсе, потом рассказывали, что Стасик играл замечательно, имел огромный успех, и когда публике объявили о недопущении Стасика даже на второй тур, это вызвало возмущение – люди кричали, грохотали стульями, выражая протест. Когда Стасик вышел садиться в машину, его окружала толпа с криками «браво!» и все подымали большой палец в знак того, что он играл отлично. Позже я получила вырезки из газет «Юманите» и «Труд», где с возмущением говорилось о несправедливом провале прекрасного пианиста. После провала Стасик хотел немедленно вернуться в Россию, но Маргарита Лонг не отпустила его, дала ему диплом с блестящей характеристикой и всячески устраивала ему выступления по радио и записи на пластинку. Благодаря этому у него появились деньги, и он привез много подарков. В числе их была курточка для Бори, которую он очень любил и одевал только в торжественных случаях вплоть до самой смерти.

Стасик всегда был очень скрытным, и по его выражению нельзя было догадаться, какую драму он пережил. Когда я его встретила на аэродроме, лицо у него было спокойное, улыбающееся, но где-то в глубине его глаз было что-то грустное.

Малинин получил вторую премию, разделив ее с каким-то другим пианистом. Такой удар не мог пройти бесследно, Стасик стал понемножку пить, чего раньше никогда не бывало. Он никак не мог забыть эту неудачу, и она исковеркала его жизнь. Он продолжал концертировать и быть ассистентом в классе Г.Г. Нейгауза. <…>

Работа над романом подходила к концу. Боря собирал людей и читал им первую часть. На первом чтении присутствовали Федин, Катаев, Асмусы, Генрих Густавович, Вильмонт, Ивановы, Нина Александровна Табидзе и Чиковани. Все сошлись на том, что роман написан классическим языком. У некоторых это вызвало разочарование. Поражались правдивостью описания природы, времени и эпохи. На другой день после чтения к нему зашел Федин и сказал, что он удивлен отсутствием упоминаний о Сталине, по его мнению, роман был не исторический, раз в нем не было этой фигуры, а в современном романе история играет колоссальную роль.

В те годы мы подружились с Ливановыми, они часто у нас бывали. Я очень полюбила Бориса Николаевича. Он был не только талантливым актером, но и художником, блестящим собеседником. Когда роман был весь дописан, Ливановы взяли его почитать. Приехав к нам, они навели суровую критику. Говорили, что доктор Живаго совершенно не похож на Борю и ничего общего с ним не имеет. С этим я была совершенно согласна: для меня доктор Живаго, в отличие от Бори, был отнюдь не героическим типом. Боря был значительно выше своего героя, в Живаго же он показал среднего интеллигента без особых запросов, и его конец является закономерным для такой личности. Несмотря на суровую критику Ливановых, я стала с ними спорить и доказывать, что в романе есть замечательные места. Ливанова сказала, что я слишком смело беру на себя оценки. Я рассмеялась и ответила: по-моему, вообще было большой смелостью с моей стороны выйти за него замуж и прожить с ним тридцать лет. Некоторые удивились, что Лара – блондинка с серыми глазами, намекая на ее сходство с Ивинской. Но я была уверена, что от этой дамы он взял только наружность, а судьба и характер списаны с меня[89] буквально до мельчайших подробностей. Комаровский же – моя первая любовь. Боря очень зло описал Комаровского. Н. Милитинский был значительно выше и благороднее и не обладал такими животными качествами. Я не раз говорила Боре об этом. Но он не собирался ничего переделывать в этой личности, раз он так себе ее представлял и не желал расставаться с этим образом.

В пятьдесят пятом и пятьдесят шестом годах он усиленно отделывал роман и писал стихи к нему. Когда собиралось общество, он часто читал эти стихи.

До меня доходили слухи и сплетни, очень плохо характеризовавшие эту даму. Она могла, проходя мимо моей дачи, утверждать, что там живет она, а со мной он давно развелся и бросил меня. Главная ее политика заключалась в распространении лживых слухов, и даже ее дочка[90] и сын вдруг ни с того ни с сего оказались детьми Пастернака. Когда я приезжала в город, сейчас же раздавался звонок и просили дочку Пастернака Ирину. Тогда я вообразила, что он их усыновил, но это было бы незаконно, так как для этого нужно было иметь мое согласие. Видимо, это делалось с целью поссорить меня с Борей и разлучить нас. Это было похоже на дурной сон, и закрадывалось в душу сомнение, уж не поощряет ли он ее в этих действиях. Он всегда отрицал это и приписывал сплетни зависти. Наконец я потребовала оградить меня от всего этого и пригрозила уехать с Леней навсегда. И будь у меня больше воли, я бы это сделала. Боря свирепел и кричал, что я убью его этим, она просто является секретаршей и помощницей в его издательских делах и нужна ему только для этого.

В 1957 году, по требованию директора Гослитиздата[91] Котова, Боря дал ему роман. Котов нашел роман гениальным и обещал обязательно его издать. В это время в Москве был Международный фестиваль молодежи. Однажды к нам на дачу прибыла большая группа иностранцев, среди них было шесть итальянцев. Из русских присутствовали Ливановы и Федин. Был грандиозный обед, все перепились, в том числе и Боря. Когда уезжали итальянцы, он дал одному из них какую-то толстую папку. Я догадалась, что это роман, тут же вышла в переднюю, остановила его и сказала, что это поступок страшный и очень для него опасный. Но Боря просил меня успокоиться, роман, по его словам, он дал на прочтение на несколько дней. Наверное, так это и было. Зная о намерении Гослитиздата издать роман, он не мог желать опубликования его за границей. По-видимому, один из итальянцев увез его и передал издателю Фельтринелли. Между итальянским издательством и Гослитиздатом по поводу романа завязалась переписка. Они заключили между собой договор, согласно которому роман мог быть издан в Италии только после выхода его в Москве.

В пятьдесят седьмом году Боря тяжело заболел, в правой укороченной ноге появились безумные боли, от которых он терял сознание. Я привезла его в Лаврушинский, и там его осмотрел врач кремлевской больницы Абрамян. Он нашел непорядок предстательной железы и настаивал на немедленной операции. На другой день я отвезла его в кремлевскую больницу на Воздвиженке. Меня пускали туда каждый день. Все уже знали меня в лицо и даже не проверяли паспорт, несмотря на обычные для этой больницы строгости. Однажды новая гардеробщица, помогавшая мне раздеться, спросила, кто я такая. Я ей показала паспорт и ответила: жена Пастернака. Она пожала плечами и сказала, что час тому назад пришла женщина – блондинка и назвала себя тоже его женой. Гардеробщица отнеслась ко мне подозрительно. Опять эта дама шла на всякую ложь и шантаж, чтобы нас поссорить.

Боря стал поправляться, и операция не состоялась. Он пролежал в кремлевской больнице месяц, его ногу подлечили, а потом порекомендовали повезти его в Узкое, где бывает известный протезист Чаклин. Боря был страшно бледен в дороге, и я боялась, что не довезу его живым. По настоянию врачей я прожила с ним в Узком месяц. По мнению Чаклина, в коленке у Бори был поврежден мениск и требовалась операция. Когда я познакомилась с Борей, он носил обувь с утолщенной на три сантиметра подошвой на правой ноге. Я рассказала об этом Чаклину. «Можно попробовать, – отвечал Чаклин, – но значения это не имеет». Однако я настояла на своем и все ботинки с правой ноги подшила ему добавочной подошвой. Это помогло, и дело обошлось без операции.

После Узкого мы приехали на дачу, и целый год Боря чувствовал себя хорошо, а потом все началось сначала: безумные боли, задержка в мочеиспускании. Я вызвала двух профессоров – Эпштейна и Фрумкина. Они осмотрели ногу и посоветовали поместить Борю в больницу ЦКБ № 1 на бывшей даче Сталина неподалеку от Кунцева. С большими трудностями удалось его устроить в эту больницу. Опять шли разговоры об операции, но в конце концов обошлось одним лечением. К моему удивлению, ему советовали больше ходить и даже писать стоя. С этой целью я купила ему конторку, перевезла в Переделкино, и он писал стоя. Стал гулять по два раза в день: полтора часа до обеда и полтора часа вечером. Никогда не ездил в машине и предпочитал пешком идти на станцию, когда нужно было в Москву. По настоянию врачей он спал на деревянных досках на твердом матрасе. Он все это терпеливо выносил и никогда не жаловался. Меня удивляла его педантичность и дисциплинированность в выполнении всех этих предписаний. Иногда на его лице появлялась внезапная бледность, и я очень беспокоилась о его здоровье. Но он всячески отнекивался от врачей и однажды сказал, что предпочитает умереть за работой, чем бездельничая в больнице. Он терпеть не мог отдыха и придерживался очень строгого режима.

Он до последней болезни ежедневно купался в холодной воде перед обедом, страшно меня этим пугая. У нас были все удобства – ванна, горячая вода, а он ежедневно мыл голову под колонкой во дворе даже в тридцатиградусный мороз. Я протестовала, но это не помогло. На голове образовывались сосульки, и от этих сосулек шел пар. «Это очень опасно, – говорила я ему, – может случиться спазма сосудов и моментальная смерть». Он ссылался на силу привычек и не собирался их менять. «Наверное, ты меня не бросаешь из-за привычки», – шутя ответила я ему.

Ежедневно зимой и летом, когда бы он ни лег спать, он подымался в восемь часов утра. После завтрака шел в кабинет, работал до часу и потом сразу уходил гулять. В полтретьего он занимался водными процедурами, в три часа садился обедать. После обеда спал, хотя врачи запрещали ему это. Спал недолго, минут сорок. Напившись в пять часов крепкого чаю (чаем заведовал и заваривал его он сам), снова садился работать до девяти-десяти часов вечера. Перед сном гулял полтора часа – иногда вместе со мной. Он всегда любил плотно ужинать часов в одиннадцать, несмотря на запреты врачей. Утверждал, что не сможет заснуть, если будет ужинать в семь часов вместе со мной. Во всем, что не касалось больной ноги, он мало прислушивался к мнению врачей, и привычка так жить была его второй натурой. Что бы ни случилось в доме, он каждое утро занимался гимнастикой. В выходные дни и праздники, если ему не мешали, он так же проводил день. По воскресеньям обычно кто-нибудь приезжал к обеду.

За последние годы он все больше и больше отходил от писателей, и единственно, с кем он из литераторов дружил, это с семьей Всеволода Иванова.

Когда еще он лежал в кремлевской больнице, я привезла ему письмо от итальянского издателя Фельтринелли[92]. Он писал, что обязательно напечатает роман, но только после издания его в России, он держит связь с Гослитиздатом[93], где ему обещали, что роман будет издан в сентябре 1957 года. Боря твердо рассчитывал на скорое появление романа в печати и был совершенно спокоен.

Какая-то часть его жизни не попадала в поле моего зрения, поэтому мне трудно описывать это время. На старости лет мне захотелось пожить спокойно и без сплетен, я ни во что не вмешивалась и даже не касалась материальных дел, так мы с ним условились. Он давал мне на жизнь определенную сумму, а до остального мне не было никакого дела, хотя я и знала, что с деньгами творилось что-то неладное. Эта дама ходила по издательствам с его доверенностью, делала что хотела и, по-видимому, брала себе сколько могла. Но материальные вопросы меня мало интересовали. Постановки в театрах Москвы и в провинции пьес в Бориных переводах приносили много денег: в те времена театры платили переводчикам шесть процентов сборов с каждого спектакля. Все театральные деньги он переводил мне на книжку, и таким образом я была временно обеспечена. Мое поведение может показаться странным, но как жена я представляла некоторое исключение. Мои друзья жужжали мне в уши, возмущаясь поведением этой дамы, однако разбираться в ее грязных делах мне не позволяла гордость. Боря был очень внимателен и нежен ко мне[94], и эта жизнь меня вполне устраивала. Все мои друзья негодовали по поводу моей позиции невмешательства, давали мне разные советы и говорили с Борей на эту тему. Мне трудно писать об этом, ведь своими глазами я ничего не видела и видеть не хотела, а все зиждилось на сплетнях. По слухам, О. И. закатывала истерику Боре из-за того, что он не бросает меня <…>. Все это мне было тяжело выслушивать, но, по-видимому, правда была на моей стороне: Боря ни за что не хотел порывать со мной, он был предан семье и заинтересован в нашей совместной жизни.

В конце 1957 года Фельтринелли не дождался напечатания романа здесь и издал его в Италии. С этого времени началась обоюдная спекуляция и у нас, и на Западе. У нас возмущались и считали его дело предательством, а там главной целью было заработать много денег и нажить политический капитал. Обстановка создалась невозможная. Я чувствовала, что все это грозит Боре гибелью. Он этого не понимал. Он сказал мне, что писатель существует для того, чтобы его произведения печатались, а здесь роман лежал два года, и по договору, заключенному между Гослитиздатом и Фельтринелли, тот имел право публиковать роман первым. Боря был абсолютно прав в своем ощущении, но я укорила его за действия, потому что он поступил незаконно и лучше было этого не делать[95]. «Может, это и рискованно, – ответил он, – но так надо жить». На старости лет он заслужил право на такой поступок. Тридцать лет его били за каждую строчку, не печатали, и все это ему надоело.

Из-за границы доходила критика, не всегда благоприятная. Мнения критиков разошлись. Все же его переводили на все языки, и, как утверждалось в присланном нам сообщении, роман стал сенсацией. Началась шумиха. Борю вызывали в ЦК, выговаривали ему, упрекали в непатриотичном поступке, но менять что-либо было поздно, несмотря на усилия Суркова забрать рукопись у Фельтринелли, который наотрез отказался ее отдать. Роман выдержал на Западе большое количество изданий.

Опять стали прибывать корреспонденты, снимали дачу, Борю, его кабинет и даже собак. По их сведению, он обязательно должен был получить Нобелевскую премию, кандидатом на которую выставили Шолохова и Борю. Он был очень доволен, и хотя все обходили нашу дачу как заразную и страшную и знакомые отворачивались от него, его это мало смущало. Атмосфера накалялась, чувствовалось приближение пожара, а Боря ходил как ни в чем не бывало, высоко держал голову, утешал меня и просил не огорчаться тем, что писатели от нас отвернулись.