Как-то летом, подойдя к калитке, я увидела пару[96] – мужчину и женщину. Мужчина сказал, что они смотрят на эту дачу, где живет замечательный поэт. Жена его Зоя Афанасьевна Масленикова – скульпторша, и она хотела бы лепить Бориса Леонидовича. Надо сказать, что Боря всегда отказывался позировать художникам и скульпторам. Но З. А. обещала сделать быстро и работать частично по фотографиям и попросила меня поговорить с Борей. Я пришла к нему и сказала, что это очень приятная пара, они знают его стихи и очень просят его попозировать. Он согласился и назначил прийти через два дня. Дал он согласие, наверное, потому, что мы были одни и его тронуло, что в такое время нашлись люди, для которых он не был пугалом. Раз в неделю Боря позировал на веранде. Во время сеанса он очень много разговаривал, и было с кем отвести душу. Как он говорил, З. А. очень умная и интересная собеседница.
Двадцать четвертого октября, в Зинаидин день, у нас бывало шумно и наезжало много гостей. Незадолго до этого к нам приехала гостить Н.А. Табидзе. Я отправилась с ней в город за покупками к именинам. Когда мы вышли из машины в Москве, к нам подошел один знакомый Нины Александровны. Оказалось, он слышал по радио о присуждении Пастернаку Нобелевской премии. И. А. очень обрадовалась, а меня это известие ошеломило. Я была взволнована, предвидя большую неприятность для нас. Приехав в Переделкино, мы тотчас же рассказали об этом Боре, он обрадовался и тут же спросил, почему я такая печальная. Я рассказала ему о своих опасениях и о том, что, по-моему, присуждение Нобелевской премии вызовет большой скандал в нашей стране.
В эту же ночь, с двадцать третьего на двадцать четвертое, когда я уже была в постели, пришли Ивановы поздравить нас с Нобелевской премией. Я даже не встала, и когда они стояли на пороге моей спальни, я им сказала, что не предвижу ничего хорошего и все будет очень страшно. Они меня успокаивали, говорили, что я не понимаю этой чести, и даже если здесь будут неприятности, то все равно – это все заслуженно. Какое-то предчувствие говорило мне, что это будет его концом. Разве они понимали, как я хотела, чтобы Боря подольше жил, побольше работал, и как дорога мне его жизнь! Всем своим существом я поняла, что теперь заварится каша и вокруг этого дела начнется холодная война, тут будут бить его, а на Западе этим пользоваться в своих интересах.
Двадцать четвертого утром, в ожидании гостей по случаю именин, я занялась пирогами. Вошел Федин и зло ухмыльнулся, покосясь на мои пироги. Он отлично знал про Зинаидин день, бывая ежегодно в числе гостей. Но тут он, видно, забыл про именины и решил, что праздноваться будет премия. Он сухо со мной поздоровался, забыв меня поздравить с именинами и с премией, чем очень удивил меня, так как это был человек почти европейски воспитанный.
Он прошел к Боре в кабинет, и там состоялось короткое, но шумное объяснение. Не зная о содержании беседы, я не удержалась и, когда он уходил, спросила его, что же он не поздравил нас с премией, разве он не знает о ней? «Знаю, – ответил он, – положение ужасное!» «Для Союза писателей? – спросила я. – Да, я понимаю, для Союза все вышло неудобно».
Боря спустился злым и возмущенным и рассказал, что Федин приходил убедить его отказаться от премии[97], тогда все будет тихо и спокойно, а если не откажется, то начнутся неприятные последствия, которых он, Федин, не сможет предотвратить.
Боря говорил, что ни в коем случае не откажется и не верит, что это предотвратит неприятности. С утра в этот день стали прибывать поздравительные телеграммы и приезжать корреспонденты. В их числе оказался русский фотокорреспондент А.В. Лихоталь, который в эти тяжелые дни стал часто у нас бывать. В этот же день к нам пришел Корней Иванович Чуковский, и его тоже стали фотографировать. <…>
Двадцать четвертого все было благополучно и тихо. Боря был занят целый день чтением телеграмм, не только из-за границы, но и от русских. Сельвинский, например, написал о своей радости и гордости по поводу премии, которую он считал вполне заслуженной. Было несколько телеграмм из Грузии.
Утром двадцать пятого нам привезли газеты из города. Против него начался неслыханный поход. Боря не хотел их смотреть, а я, прочитав некоторые статьи, пришла в ужас. Особенно меня потрясла статья Заславского[98], с намеком на еврейское происхождение. (Это в то время как сам Заславский был евреем.) Статья была возмутительная: он называл Борю предателем, продажной личностью и бездельником. Было много и других статей, но эта превосходила все. Двадцать пятого вечером приходили Погодины, Ивановы, Чуковский – каждый со своим советом. Погодин, например, считал, что лучше умереть, чем отказываться от столь почетной премии. Чуковский советовал написать Фурцевой письмо с просьбой оградить его от обвинений и нападок. Боря так и сделал. Он поднялся наверх, написал письмо и, спустившись вниз, показал его нам. Он писал, что потрясен впечатлением, произведенным Нобелевской премией на товарищей, был уверен, что, наоборот, все станут гордиться выпавшей советскому писателю честью, и напоминал о выдвижении его кандидатом на премию еще до написания романа пять лет назад. В конце он прибавил о своей вере Богу (дай Бог, все уладится), который оградит его от всего страшного. Письмо раскритиковали, главным образом за упоминание о Боге. По словам Чуковского[99], Боря – ребенок и не понимает, что упоминание о Боге в письме к Фурцевой зачеркивает все. Присутствовавший в это время Лихоталь взялся передать письмо лично Фурцевой[100]. Присутствие Лихоталя производило на меня успокаивающее действие: его бодрый тон, веселый голос и утверждения, что все кончится благополучно, поддерживали меня. Впоследствии Лихоталь меня разочаровал: он не только занимался фотографированием, но и лишними расспросами – например, по поводу Ивинской. Я рассердилась и предложила ему заниматься своим делом, поскольку он только фотокорреспондент. Но он на это не обиделся.
На другое утро кто-то приехал из газеты «Правда» за подписью под отказом от Нобелевской премии. Я влетела в комнату и в истерике стала кричать, чтобы он убирался вон, мы уже все знаем, что Борис Леонидович бездельник, предатель, и больше я не позволю над ним издеваться. Боря спустился и попросил на меня не обижаться: «Жена очень непосредственное создание, и нервы ее не выдерживают». Тот что-то пробурчал, мол, он это понимает и быстро удалился, ничего не добившись. Боря собрался в город, ничего нам не говоря. Оказывается, как позже выяснилось, он отправил в Шведскую академию тайком от всех телеграмму об отказе[101] от Нобелевской премии. Он хотел избежать всяких противоречивых советов.
Когда он возвращался из города, то всюду кругом дачи стояли машины, иностранные и русские. Вскоре по его возвращении к нам подъехала санитарная машина. Из нее вышла женщина-врач с большим ящиком Красного Креста. Оказалось, что она прикреплена к Боре по указанию ЦК и будет жить у нас целый месяц. Я ей сказала: ваши предосторожности излишни, он не собирается покончить с собой, а как раз наоборот. По ее словам, она не имела права отказаться. Присутствие постороннего человека в доме в такие тревожные дни ужасно тяготило.
На другой день появилась газета с выступлением Семичастного[102]. Он требовал выселения Пастернака за границу. На семейном совете долго обсуждали, как поступить. Все были за то, чтобы написать в правительство просьбу никуда его не высылать. Он родился в России и хотел бы до самой смерти тут жить и сможет еще принести пользу русскому государству. Одна я была за то, чтобы он выехал за границу. Он был удивлен и спросил меня: «С тобой и с Леней?» Я ответила: «Ни в коем случае, я желаю тебе добра и хочу, чтобы последние годы жизни ты провел в покое и почете. Нам с Леней придется отречься от тебя, ты понимаешь, конечно, что это будет только официально». Я взвешивала все. За тридцать лет нашей совместной жизни я постоянно чувствовала несправедливое отношение к нему государства, а теперь тем более нельзя было ждать ничего хорошего. Мне было его смертельно жалко, а что будет со мной и Леней, мне было все равно. Он отвечал: «Если вы отказываетесь ехать со мной за границу, я ни в коем случае не уеду».
Вечером подъехала машина из ЦК, и он отправился на ней с тем, чтобы написать письмо в «Правду»[103]. На другой день письмо было опубликовано. Все эти дни он очень хорошо держался, всех нас успокаивал, подшучивал над врачом, охранявшим его от самоубийства, которое он не собирался совершать. Бедной врачихе было очень скучно, она ходила из угла в угол, смотрела телевизор, и наконец я ей сказала: «Пойдите хотя бы погулять, вы целую неделю не выходили». Когда она ушла, мы открыли ящик с лекарством, чтобы убедиться, нет ли там магнитофона. Но ничего подозрительного мы не обнаружили. В ящике были главным образом хирургические инструменты и всяческие лекарства, которыми мы воспользовались.
У Бори вдруг стали болеть правая рука и плечо. Он шутя говорил врачу, что надо воспользоваться ее присутствием и подлечиться. Она велела взять руку на повязку и ничего не писать. Но он продолжал работать и научился писать левой рукой. Мы не выходили за калитку, и, по моему настоянию, он гулял на нашем участке. Очевидно, в эти дни он написал стихотворение «Нобелевская премия».
Вечером двадцать девятого из Союза приехал какой-то товарищ, приглашая его на собрание писателей[104]. Боря с площадки покричал мне, чтобы я поднялась в кабинет. Он был весь в холодном поту и бледен. Я позвала врача, и она сделала ему укол камфоры, а приехавшему товарищу я сказала: «Не может быть и речи, чтобы Борис Леонидович в таком состоянии ехал на собрание». Боря расписался в получении извещения. Я сказала этому человеку, чтобы он уезжал, нас совершенно не интересует, что там будет, все равно поступят так, как считают нужным.
Тридцать первого октября состоялось большое собрание в Союзе писателей. Боря на него не поехал. Хотя он поступил так, как от него требовали (отказался от Нобелевской премии), его исключили из Союза[105]. Он принял это известие очень мужественно. Утешая меня, он сказал, что давно не считает себя членом этой прекрасной организации. В этот же день он написал письмо Хрущеву, напечатанное второго ноября. Это письмо было вызвано словами Семичастного на пленуме ЦК комсомола о том, что правительство не чинило бы препятствий к его выезду за границу. Пастернак в этом письме писал: «Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти, и поэтому я прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры».
Несмотря на это письмо, газеты продолжали публиковать требования некоторых товарищей о высылке Пастернака за границу. Пятого ноября 1958 года Пастернак написал письмо в редакцию газеты «Правда»[106]. После последнего письма кампания против него стала постепенно сходить на нет. Еще в разговоре с Поликарповым в ЦК ему удалось отстоять свободу переписки с Западом.
Ходили слухи о послании шведского короля Хрущеву, в котором он просил сохранить жизнь Пастернака и оставить ему его «поместье». Нас всех удивила наивность короля – дача была государственная, и ее могли отобрать каждую минуту. Не знаю, почему нас не выселили из дачи.
Мы продолжали спокойно жить в Переделкине. Боре даже давали переводы[107]. Он переводил Тагора, Незвала, Церетели и других. Много времени отнимала переписка. Приходило иногда по пятьдесят писем в день. Он знал три языка – английский, французский и немецкий, но не так блестяще, чтобы не работать над каждым ответным письмом без словаря. Я слышала его шаги в кабинете иногда до двух-трех часов ночи. Мне казалось, что он так мало спит из-за этой переписки.
По моему настоянию после трехнедельного существования у нас врач уехала.