Книги

Воспоминания. Письма

22
18
20
22
24
26
28
30

Летом 1948 года мы с Борей получили письмо от М.К. Баранович, которая сообщила новость: О. И. действительно родила девочку, которая умерла на второй день. Я ей ответила, что мне совершенно неинтересно, так как я убеждена, что ребенок не от Бориса Леонидовича (что можно было бы легко установить анализом крови). Это было в 1949 году, вскоре после этого несчастья с ней ее арестовали[87], якобы за подделку подписей и незаконное получение чужих денег. Должна оговориться, что подчас я не верила этим слухам, сама в эту грязь не хотела заглядывать и разбираться в ней. Все поражались моей выдержке, но гордость и самолюбие не позволяли мне вникать во все эти грязные дела. Опять звонила мать. На этот раз она говорила с Борей. Она утверждала, что он погубил ее дочь, что при обыске сняли его портрет и забрали все его книги. Она всячески упрекала его в аресте О. И., убеждала, что он в нем виновен, потому что арест совершен якобы по политическим мотивам из-за него. А мне в уши жужжали совсем другое: взяли за уголовное преступление, совершенное ею, когда она работала в «Огоньке».

Арест произвел на Борю тяжелое впечатление, особенно после разговора с ее матерью. Он был очень добрым и мягким человеком, и я видела, как он страдает. Я старалась убедить его в том, что он тут ни при чем, говорила, что всем инстинктом чувствую, кто она, и для меня ясно, что она попалась именно за грязные денежные дела.

В этот период мы жили с ним очень дружно. Наши близкие знакомые, которые у нас бывали и слышали об измене, говорили мне, что они потрясены его нежностью ко мне и вниманием и если так изменяет мужчина, то и пускай.

После войны начался повальный разврат. В нашем писательском обществе стали бросать старых жен и менять на молоденьких, а молоденькие шли на это за неимением женихов. Первым бросил жену Вирта, потом Шкловский, Паустовский и т. д. Покушались кругом и на Борю. Молоденькие девушки из Скрябинского музея окружили его поклонением, засыпали его любовными письмами и досаждали ему навязчивыми визитами. Почему-то всех их он шутя называл балеринами. Ему мешали работать, подчас он на них сердился и выставлял меня, как цербера, охранять его от их визитов. Но напор был сильный. Одна писала, что она может родить Христа только от Бориса Леонидовича, другая рассказывала мне, что к ней ночью стучался Рильке, а я шутя спросила: почему не Борис Леонидович и откуда вы знаете, что это Рильке? Все это меня дико возмущало, так как пахло какой-то мистикой. По-видимому, Скрябинский музей переполнился мистически настроенными девушками, избравшими объектом своего поклонения Борю, которого они считали духовным преемником Скрябина. О, если бы они знали истину! Насколько Боря любил искусство Скрябина, настолько он был далек от его философских мистических настроений. Жизнь была значительно серьезней, содержательней, чем вся эта петрушка.

Боря стал снова писать роман, был очень занят, и я всячески старалась оградить его от шума, от лишних визитов, и мне подчас хотелось разогнать палкой этих бездельниц. Как прямой и подчас резкий человек, я им говорила, что Борис Леонидович очень занят и я удивляюсь их досугу, тому, что у них хватает времени без конца мешать ему не только физически, но и морально, он иногда говорил, что у него мозги от них высыхают. В общем, я слыла у них суровой и жестокой, и они удивлялись, что он так долго может жить со мной.

Уже после смерти Бори Асеев[88] рассказал мне, что эти девушки составляли целое общество поклонения Христу в Борином образе. Не знаю, правда ли это, но доля истины, очевидно, в этом была. В глубине души Боря не верил этим «магдалинам», как я их называла, иногда юмористически показывал их в лицах, но все-таки не оставался вполне равнодушным к этому поклонению. Надо признаться, что если бы я оказалась на его месте и меня бы почитало множество молодых людей как Богородицу, то и меня бы это могло тронуть. Его воспитанность и мягкость не позволяли ему резко обращаться с женщинами. Они принимали это за поощрение, но в конце концов я с ними справилась. Они стали бывать все реже и реже и, наконец, совсем прекратили свои посещения. Исключение составила Крашенинникова, которая до самого последнего времени редко, но бывала у нас. Для меня самое неприятное заключалось в том, что, по доходившим до меня слухам, они делали из него совершенно неправдоподобную фигуру. На самом деле Боря был очень современен, не был религиозным, в церковь не ходил, хотя любил читать Библию, заучивал наизусть псалмы и восхищался их высоконравственным содержанием и поэтичностью. Я понимала его так, что вселенную он считает высшим началом и обожествляет природу как что-то вечное и бессмертное, но для меня было ясно, что в общепринятом понятии религиозным он не был. Встречаясь с нынешней молодежью, мы с ним подчас жалели, что она не знает Библии и катехизиса и от этого ее нравственный уровень не так высок. Однажды он высказал такую мысль: не нужно верить в Бога, а надо читать и понимать учения, это оградило бы людей от многих несчастий.

У Бори были ужасные зубы – вечные флюсы и боль в зубах мучили его и меня тоже, потому что я видела, как он плохо пережевывает пищу. Я ему говорила, что от этого может быть рак желудка, и настояла на том, чтобы он вырвал все зубы и вставил искусственные. В 1952 году я его повела к своему протезисту, который сделал мне зубы удачно и быстро. Ему же он сделал не совсем удачно: Боря никак не мог к ним привыкнуть, не мог хорошо жевать и каждый день отправлялся к протезисту подпиливать зубы. Однажды пришел от этого врача и упал в обморок. Я оказала ему первую помощь: обложила горячими грелками и тут же вызвала «Скорую помощь». Через семь минут они были у нас. Боре сделали укол камфоры, положили под язык нитроглицерин и похвалили меня за принятые меры, но сказали, что я зря не положила и на сердце грелку. Меня это поразило: раньше на сердце клали лед, и отец и мать, болевшие сердцем, всегда клали на сердце не тепло, а холод. Когда Боря пришел в себя, он стал жаловаться на боли в грудной клетке. Ему сделали пантопон, он успокоился, а мы с врачами стали совещаться. Врач предполагал инфаркт и уговаривал немедленно положить Борю в больницу, так как потом будет поздно, а ему необходим строгий режим и наблюдение врачей. Меня спросили, какой у него характер. Я не могла лгать и сказала, что он упрям в быту и непослушен и будет непременно ходить самостоятельно в туалетную комнату. Это было смертельно опасно, и нужно было уговорить его лечь в больницу. Спрашивать его было нечего, я сказала: предполагают инфаркт, при котором нельзя двигать пальцем, но ты все равно не будешь слушаться и все кончится катастрофой. К моему удивлению, он сразу согласился. Санитары притащили носилки, я его уложила, закутавши в одеяло, и села с ним в карету «Скорой помощи». По дороге его три раза рвало кровью. Я умоляла шофера везти медленно, и в общем мы добрались благополучно до Боткинской больницы. Там все было переполнено, в палатах мест не оказалось, его положили в коридоре. Я хотела с ним посидеть, но меня удалили, давши мне телефон, по которому я могла справляться о его здоровье.

На другой день рано утром я поехала в больницу. Меня порадовал его вид и даже мелькнула мысль – не ошиблись ли доктора в диагнозе? Боря был очень доволен, что лежит в коридоре: тут много воздуха и ему приятно, что он как все, без привилегий. Он стал громко рассказывать, размахивая руками, подробности о своем пребывании в больнице. Хвалил врачей, сиделок. Я поделилась с ним мыслью о том, что, наверное, у него не инфаркт, если он может так бодро разговаривать, и отправилась к главному врачу отделения. По моему мнению, сказала я, Борю зря отвезли в больницу, это не инфаркт. Он очень громко и бодро разговаривает, размахивает руками и не похож на тяжелобольного. Однако врач сказал, что это сильный двусторонний инфаркт, а руки его придется привязать к кровати. Он тут же вместе со мной пошел к Боре и предупредил, что нужно вести себя как полагается, от этого зависит благополучное течение болезни, а иначе его придется привязать к кровати. Это удивительно, но он стал вести себя спокойней и говорить шепотом.

Мне позволили ежедневно приезжать и ухаживать за ним. Я спросила, долго ли он должен лежать в коридоре и когда его переведут в палату. Боря вторично запротестовал, сказал, что ему в коридоре гораздо приятней. В этот же день, когда я сидела у него, из палат вынесли на простынях двух мертвецов, умерших от инфаркта. Зная его впечатлительность, я очень беспокоилась за него и, приехав домой, стала хлопотать в Союзе о переводе его в палату, а потом в седьмое кремлевское отделение. Все уладилось, но боялись тряски при переносе, и врач уговорил меня пока перевести его в палату в этом же отделении. Каждый день я привозила ему еду и крепкий чай и всего его обтирала, чтобы не было пролежней. Так он и пролежал в этом отделении полтора месяца, а потом его перевели в седьмое отделение.

Там было комфортабельно, хорошо кормили, но он был недоволен своим соседом. Это был какой-то важный гражданин, и Боря разочарованно сказал, что ему гораздо милее было находиться в обществе простых людей, у него с ними был общий язык и он чувствовал себя там уютно, а здесь ему приходится что-то выдумывать и говорить не то, что он хочет. Кроме того, его мучило радио, находившееся в палате. Он не выносил и дома этого инструмента, а сосед с утра включал его. Но я его успокоила: тут оставаться ему недолго, он укрепит свое здоровье и я поеду с ним в тот самый санаторий «Болшево», где он был после Парижа. Он умолял меня не обращаться ни за чем в Союз, потому что он не любил одалживаться, у нас есть свои деньги, и мы справимся без Союза.

Через несколько дней, взяв с собой на две путевки три тысячи рублей, я поехала в Литфонд. Мне сейчас же выдали путевки на два месяца, а денег не взяли. Я хотела заплатить хотя бы за свою путевку, но мне сказали, что постановление секретариата дать две путевки даром и Пастернаку, и жене. Я доверяла Боре во всем, и распоряжения его были для меня священны. Помня его просьбу не брать ничего от Союза и непременно заплатить за путевку, я несколько раз обращалась в бухгалтерию, прося принять деньги, но мне отвечали, что ничего нельзя поделать, таково распоряжение секретариата. Интересно, что спустя некоторое время Нина Александровна Табидзе сидела у Суркова по своим делам и тут вошел какой-то человек и с возмущением сказал Суркову: вот вы выдаете Пастернаку бесплатные путевки, а у него много денег. Мне было крайне неприятно узнать о таких разговорах – ведь я сделала все что могла, чтобы уговорить бухгалтерию принять деньги!

Пока Боря лежал в седьмом отделении, где был достаточно хороший уход и стол, у меня освободились руки, и я решила привести дачу в Переделкине в более приличный вид, решив, что после такой тяжелой болезни ему лучше и зимой жить на даче. Я торопилась с ремонтом, поставила отопительные батареи, провела газ и водопровод. Еще до поездки в Болшево дача была подготовлена к зимовке.

Через три недели мы поехали на машине в санаторий. Там было чудесно, Борю очень хорошо лечили, и он окончательно окреп. В Болшеве нас застало известие о смерти Сталина. Эта смерть его потрясла, но когда я попросила его написать стихи на смерть Сталина, он наотрез отказался, сославшись на то, что умер очень жестокий человек, погубивший всю интеллигенцию.

После Болшева мы окончательно переселились в Переделкино. Ему очень понравились перемены в доме. Леня учился и жил в Москве, и мне часто приходилось уезжать из Переделкина. Как-то Боря пожаловался на боль в желудке. Я всегда напряженно следила за его здоровьем. Я встревожилась и сразу записала его на рентген. Только я собралась в Переделкино, как в Лаврушинском раздался телефонный звонок – звонил Асеев. Он с возмущением сказал, что Ивинскую освободили, Боря встречался с ней и она таскает его на какие-то дальние прогулки, что после инфаркта очень вредно. Асеев считает, что я должна немедленно принять меры и по возможности поскорей ехать на дачу. Все потемнело у меня в глазах, и первым моим побуждением было совсем не ехать на дачу, не только теперь, но и никогда.

Но, как всегда, Борина жизнь была для меня дорога, и мне важно было как можно дольше ее продлить. Лене было тогда шестнадцать лет. Я плакала и все рассказала сыну. Он был еще ребенком, он стал уговаривать меня не бросать папу и привел пример К.И. Чуковского, который до сих пор ухаживает за барышнями и гуляет с ними. Как ни было грустно, но эта детская наивность меня рассмешила, и я поняла, разговаривать мне с ним об этом не стоит. Что было делать? Ехать к Боре мне очень не хотелось, я позвонила Бориному сыну от первой жены – Жене. К счастью, он оказался дома. <…> Женя согласился тотчас же поехать в Переделкино, сделать все процедуры, переночевать и наутро привезти его на рентген. Я просила передать его отцу, что больше не могу бывать на даче. Часов в двенадцать ночи раздался звонок. К моему удивлению, это звонил Женя уже из Москвы. Оказалось, отец его выгнал и настаивал, чтобы на другое утро я приехала везти его на рентген.

Боря часто говорил, что, несмотря на мою суровую внешность и строгий вид, я самый добрый человек на свете и из меня можно веревки вить. Он был в этом прав. Я тут же сдалась, убедив себя, что здоровье и жизнь такого человека должны быть выше всего, и утром поехала за ним, дав себе слово до рентгена не волновать его и не объясняться. Я деловито вошла в комнату, сделала все, что нужно, и повезла его в город. Он несколько раз пытался меня расспросить, почему я не приехала ночевать. Я наврала что могла, заявила, что была занята и мне очень нездоровилось.

Наконец снимки были готовы, к нам вышел врач и объявил, что все благополучно и никаких опухолей нет. От врача мы заехали в Лаврушинский. Боря был уверен, что я поеду с ним на дачу, но я наотрез отказалась. Он стал допытываться, и кончилось это большим объяснением. Он просил у меня прощения за то, что скрыл от меня освобождение О. И.; но ему было по-человечески жаль ее, ведь она пострадала из-за него. Я сразу раскусила эту ложь и задала ему вопрос: почему же не арестовали меня, так долго прожившую с ним. Не представляю себе, сказала я, как можно взять человека без всякой вины только за знакомство и близость с ним. Тогда должны бы были арестовать всех его знакомых. Он рассказал, что на допросах больше всего интересовались им и при обыске могли забрать все, что угодно. Он несколько раз повторил: я не представляю себе жизни без тебя и, если ты меня бросишь, я повешусь. Тогда я поставила условием, чтобы он прекратил всякие встречи. Обещая мне это, он сказал, что за двадцать пять лет нашей жизни единственным горем была смерть Адика, и умолял наладить с ним отношения. Я ему поверила, и мы вернулись на дачу вдвоем.

Через некоторое время я заметила, что очень быстро стали исчезать деньги. Видимо, встречи не прекратились, О. И. играла на его жалости и вытягивала у него деньги.

Начиная с 1954 года Борю стало посещать много корреспондентов из западных стран. Снимали его, меня, нашу дачу во всех видах и проявляли необычайный интерес к Боре. Оказалось, его выдвигают на Нобелевскую премию. Меня пугало количество иностранцев, начавших бывать в доме. Я несколько раз просила Борю сообщить об этом в Союз писателей и получить на эти приемы официальное разрешение. Боря звонил Б. Полевому в иностранную комиссию, и тот сказал, что он может принимать иностранцев, и делать это нужно как можно лучше, чтобы не ударить в грязь лицом.

1953 год принес мне еще один удар. В Париже должен был состояться конкурс музыкантов. У нас в Москве первым прошел Стасик, вторым – Малинин, и было решено послать их в Париж. Обоих поселили на месяц в доме композиторов «Красная Руза», дали им по отдельной комнате с роялями, и отец Нейгауз ездил туда два раза заниматься с ними. Как-то раз я поехала с ним, и Генрих Густавович просил меня присутствовать на уроке. Когда Стасик сыграл программу, он ни слова ему не сказал; придраться было не к чему. Урок же Малинина прошел очень бурно, с криками и замечаниями. Генрих Густавович не сомневался, что Стасик получит первую премию, а Малинина провалят на первом же туре. Но вышло все наоборот.