Вацлав был так счастлив, что сделал бы все, чтобы Дягилеву было приятно, и о контракте не было даже речи. «Сергей Павлович такой же, как всегда, обсуждать ничего не нужно; он будет со мной честен, и дадим ему шанс это доказать».
Каждый день Дягилев придумывал, в какое новое интересное место нас повести. В эти мадридские дни он был очень дружелюбен со мной. Было похоже, что его изумительная гипнотическая власть не ослабла с годами. Однажды, слушая его за обедом в «Палас-отеле», когда мы смотрели на танцующих дам, я смогла понять, как он умело и осторожно внушал молодым последователям свои идеи насчет женщин. Когда он критиковал фигуры этих женщин, я сама тоже могла видеть в них только уродство.
Однажды вечером мы пошли в театр, где давала концерт Пастора Империо. Для нас это имя ничего не значило. Нам рассказали, что она — певица-цыганка из Кадиса и что ее слава долетела до латиноамериканских стран. Она была кумиром Испании. Когда за простым занавесом открылась сцена и на ней появилась эта певица, она не произвела на нас большого впечатления. Мы увидели просто увядшую полную женщину с юга. Но в тот момент, когда она начала петь, сопровождая песню движениями и звуком кастаньет, мы забыли, что у нее нет голоса, что она — женщина средних лет и притом толстая. Всего несколькими жестами она раскрыла перед нами историю и душу Испании. Вацлав, и Стравинский, и Дягилев тоже не могли спокойно сидеть на своих местах и, словно три школьника, аплодировали, смеялись или плакали в зависимости от того, какое настроение диктовала им эта не имеющая возраста чудо-женщина.
Начались спектакли в Мадриде. Вацлав танцевал свои обычные роли. Он с огромным интересом смотрел балеты Масина. Вацлав всегда с восторгом приветствовал появление нового артиста, если тот приносил с собой что-то в искусство. Ревность и зависть были ему совершенно незнакомы. Для него Масин был молодым честолюбивым артистом, и у Вацлава было только одно желание — помогать ему и аплодировать ему, когда он этого заслуживал. То, что Дягилев использовал Масина как орудие с целью погубить Вацлава, совершенно ничего не меняло в отношении Вацлава к Масину. Наоборот, он говорил: «Я очень надеюсь, что Масин оправдает все надежды, которые имеет на него Сергей Павлович как на танцора и хореографа. Я желаю только одного — чтобы было гораздо больше хореографов, чем есть сейчас». В отличие от других балетмейстеров он интересовался лишь тем, чтобы продвигать вперед искусство танца; личные соображения никогда не приходили ему на ум.
«Женщины в хорошем настроении» привели его в восторг. Он был рад обнаружить, что Масин имеет настоящий талант сочинителя. Вацлав обсудил этот балет с Дягилевым и при этом сделал несколько замечаний, что он выполнил бы то или это по-другому. Сергей Павлович тут же сказал: «Конечно, ты знаешь, Ваца: я нашел его, когда он был учеником частной школы в Москве, когда мне был нужен юноша на роль Иосифа. Он имел очень мало опыта как танцовщик. Он никогда не думал о том, чтобы сочинять, пока я не стал руководить им. Разумеется, поставить этот балет было для меня тяжелейшей задачей: я должен был объяснять ему все шаги и жесты, а он потом показывал их труппе». Короче говоря, Сергей Павлович заявил, что сам сочинил все балеты за Масина, как раньше пытался говорить о Вацлаве. Мы, конечно, уже знали об этой слабости Дягилева, но Масин точно так же, как до него Вацлав, сочинял балеты и после своего ухода из дягилевской труппы.
«Парад» Вацлаву не понравился. «Сергей, это сочинение — только набросок, оно еще не готово для показа. Вы в нем пытаетесь сделать что-то, а что — еще не ясно даже самому Масину. Оно родилось из желания быть современными, но оно не прочувствовано, эта хореография построена искусственно».
«Но, дорогой мой, мы должны делать что-то новое для Парижа каждый год. Мы не можем быть менее современными, чем Маринетти. Футуризм, кубизм — это последнее слово. Я не хочу терять положение лидера в искусстве».
Вацлав просто не мог встать на эту неверную точку зрения. Было и много других вопросов, по которым они не могли прийти к согласию. Вацлав уже не был учеником, он стал уверен в истинности своих собственных взглядов. Он очень настаивал на том, что надо снимать балеты на кинопленку, чтобы сохранить документальные свидетельства для будущих постановок, но, конечно, не для публичного показа. Однако Дягилев отверг это предложение с той же легкостью, с которой отверг планы будущей школы и систему записи движений. «Ваца, зачем думать о будущих поколениях, о будущем танца? Пусть они сами позаботятся о себе, будем заниматься настоящим».
Теперь, когда начались спектакли, у нас было меньше времени для выходов из дома с друзьями, но я настояла на том, чтобы не бросать друзей совсем, потому что не желала, чтобы Вацлав отгородился от всего мира и жил только с Дягилевым и Русским балетом. Я не могла доверять Сергею Павловичу и труппе после всего, что было раньше. Как только артисты вернулись из отпуска, Костровский и X. практически поселились в наших комнатах и находились у нас днем и ночью. После репетиций они постоянно кружили около Вацлава. Было похоже, что X. забыл про свои ухаживания, а Костровский про свою жену. Костровский, с его сияющими глазами фанатика, стоял посередине нашей гостиной и говорил, говорил без конца, а X. делал вид, что слушает его с благоговением. Каждая вторая фраза была цитатой из Толстого, и Вацлав внимательно слушал это. Костровский — то ли сознательно, то ли потому, что был, к несчастью, не только фанатичен, но и неумен, — путался в учении Толстого. Он проповедовал, что искусство для искусства не имеет оправдания, что оно должно иметь своей целью духовное развитие человека. Он хотел убедить Вацлава, чтобы тот работал для Русского балета, пока будет нужен балету, а потом удалился возделывать землю, как Толстой.
Я начала негодовать и возмущаться растущим влиянием этих самозваных «учителей». Они не только пытались влиять на отношение Вацлава к Дягилеву и религии, но и на его частную жизнь — на то, что он ел, с кем дружил, а под конец и на его отношения со мной. Это действительно переполнило чашу моего терпения. Однажды вечером я увидела, что Дягилев очень взволнованно разговаривает с X. в темном углу у сцены, и они беседовали не как начальник с подчиненным, а как два сообщника. Меня словно озарило; то, чего я боялась, что не осмеливалась признать до этой минуты, теперь вдруг стало ясно. Все это был тщательно организованный заговор, чтобы отдалить Вацлава от меня и вернуть его в цепкие объятия Сергея Павловича.
Я должна была использовать свое влияние, чтобы противодействовать этому, и я попыталась окружить Вацлава людьми, которые желали ему добра. Я принимала приглашения герцогини X. и даже поощряла ее кокетство с Вацлавом. Я почти сводила их вместе, потому что считала, что две любящие женщины лучше, чем одна, сумеют удержать идеалиста от падения в пропасть совершенно бредовых мечтаний, к которой тащили его эти фанатики. Сергей Павлович знал характер Вацлава и понимал, что только через самоотвержение ради других людей сможет увести его от супружеских отношений, нормальной жизни и искусства, заставить Вацлава навсегда отказаться от танца, чтобы он, словно крестьянин, возделывал землю.
Желание стать монахом-проповедником, которое было у Вацлава в ранние годы жизни, желание удалиться от мира в сибирский монастырь, которое он испытывал перед нашей свадьбой на корабле, плывшем в Южную Америку, снова преследовало его. В той поездке он боролся с самим собой. Он понимал, что Дягилев — бесценный советчик в искусстве, что само существование Дягилева необходимо для его собственного существования, но также полностью осознавал, что их отношения были ошибкой, что любовь должна прийти к нему через женщину.
Но теперь, когда Вацлав полностью понимал себя не только как художника, но и как человека и мужчину, почему же, почему он хотел отказаться от всего, что могут предложить любовь, жизнь и искусство, и вернуться к земле? Теперь я стала понимать, что Сергей Павлович готов полностью уничтожить Вацлава, если не сможет полностью владеть им и как артистом, и как человеком и мужчиной.
Мы стали решать, как быть с Кирой, если Вацлав поедет в Южную Америку. О том, чтобы отправить ее к моей свекрови в Россию в разгар революции, конечно же не могло быть и речи. Раньше мы решили отправить ее с надежной няней в Швейцарию, в известный детский санаторий, однако теперь по наущению Костровского и X. Вацлав сказал: «Мать должна заботиться в первую очередь о своем ребенке». Но я решительно поставила на своем: «Ребенок, которому нужна моя забота, — это ты, Вацлав, и я еду с тобой».
Я старалась как можно больше развлекать Вацлава, и мы часто проводили весь день с герцогиней X., которая так откровенно показывала свою безумную любовь к Вацлаву, что он отказывался выезжать с ней один, как я ему предлагала. Однажды мы поехали на автомобиле в Эскуриал. Это была мрачная поездка по голой пустыне, но на последнем повороте дороги мы невольно вскрикнули от волнения, когда вдруг из ничего возникло, словно мираж, огромное суровое здание, господствующее над всем горизонтом. Его строгие, внушительные очертания подавляли зрителя. Вацлав, полный восхищения, сказал: «Испания. Религиозный фанатизм, выраженный в граните».
Когда он стоял там такой маленький, такой доверчивый под ослепительным солнцем перед тем, как войти в мрачный безжалостный дом инквизиции, я спросила себя: отчего он не видит, что «учителя» стараются с помощью религиозного фанатизма завладеть его душой и уничтожить его?
Герцогиня X., как родственница короля, могла показать нам все. После комнат Карла V склеп казался почти веселым.
За ленчем на террасе Вацлав, похоже, снова стал озорным. Он сказал мне: «Пожалуйста, фамка, не оставляй меня на столько времени одного с ней». Он был слишком скромным, чтобы выдать герцогиню, но слишком честным, чтобы не посоветовать мне быть на страже.
Король со своими придворными присутствовал почти на каждом спектакле и горячо выражал свое восхищение. Он часто приходил на репетиции, и герцогиня X. сказала нам, что, оставаясь один, он пытается подражать прыжкам Вацлава. Однажды вечером Альфонсо пришел так поздно, что мы не могли заставить публику ждать, и сказал своему адьютанту: «Пожалуйста, попросите Нижинского извинить нас за задержку и скажите ему, что я только что родил новое правительство».
Наша интимная жизнь была идеальной. Иногда у меня возникало в высшей мере странное ощущение — мне казалось, я чувствую то, что могли бы чувствовать женщины из мифов, когда бог приходил любить их. Это было невыразимое и радостное ощущение, что Вацлав больше чем человек. Тот экстаз, который он мог вызвать в любви так же, как и в искусстве, был очистительным, и все же в его душе была какая-то неуловимая частица, которой никогда нельзя было коснуться.