Книги

Вацлав Нижинский. Воспоминания

22
18
20
22
24
26
28
30

Я была рада, что в последнюю неделю турне Вацлав постоянно был с нами. Фрадкины и Херндоны хорошо влияли на него. Я заметила, что с ними он был весел и вел себя естественно. Но как только Костровский и X. завладевали им, он реагировал на них, как чувствительное растение закрывает свой цветок, — становился молчаливым, задумчивым, почти мрачным — таким мрачным я еще не видела его никогда, даже в наши самые трудные дни разрыва с Дягилевым или когда мы были интернированы в Венгрии. Я не успевала понять то, о чем они беседовали между собой по-русски, потому что их разговоры стали очень отвлеченно философскими, но улавливала достаточно, чтобы понять, что Костровский, как попугай, повторял Толстого и учение Христа. Вацлав был впечатлительным и был открыт для любого идеала, в котором были милосердие или любовь к человечеству. Когда это проявлялось у него непроизвольно, я приветствовала это, потому что знала: забывать себя ради других — часть его гения. Но теперь, когда я заметила, что эти люди усиливают и провоцируют это, я чувствовала возмущение, почти негодование. Мы все видели это — Фрадкины, Херндоны, я сама. Но не было ясно, по какой причине это делалось. «Оттого, что они рядом с Нижинским, они чувствуют себя важными людьми», — говорили некоторые из танцовщиков и танцовщиц. «X. всегда бегал за Дягилевым, за Масиным, а теперь бегает за Нижинским, чтобы пролезть наверх», — говорили другие. Сама я думала: причина в том, что Костровский — фанатик, это видно сразу. Он не обманывает: он живет согласно своим идеям и делает свою семью несчастной, стараясь сделать мир счастливым. Иногда Костровский и X. оставались в нашем купе всю ночь. Вацлав был совершенно без сил, ему нужен был отдых после спектакля, но они продолжали читать ему проповеди. Эти двое, упрямые как мулы и соображавшие медленно, как мужики, делали вид, что не понимают моих намеков и требований оставить его в покое. Тогда я стала открыто стараться держать их в стороне от Вацлава, но они были как пиявки: от них невозможно было избавиться.

Итальянец Барокки, муж Лопоковой и поэтому новый секретарь Дягилева, имел странную внешность и носил длинную тяжелую бороду, которой очень гордился; в труппе его прозвали «Синяя Борода». Мы не видели его после Денвера, потому что он прятался из-за «несчастья», как он называл случай, произошедший с ним в этом городе. Он пришел в парикмахерскую и задремал в кресле, и парикмахер сбрил его драгоценную бороду. Проснувшись и увидев, что его драгоценной бороды больше нет, Барокки упал в обморок, а потом много дней не хотел показываться никому. Он был очень странный человек, лунатик, и некоторые уверяли, что у него есть дар ясновидения.

В Сан-Франциско Вацлав отыскал потрепанный самолет, который был больше похож на брошенную швейную машину, чем на что-либо еще. Нам обещали полет на нем за 2–2,5 доллара. Вацлав сразу же загорелся желанием прокатиться. Мы пытались удержать его, но он решил твердо, и прежде, чем мы успели понять, что происходит, уже кружился над нами. В то время полет на самолете даже с опытным пилотом и в первоклассной машине был очень рискованным делом, а там и в тех условиях это значило просто искушать судьбу. Я молилась все время, пока машина не стала видна и Вацлав не встал снова рядом со мной. В этот раз я всерьез рассердилась на него. Он был полон восторга и удовольствия и объяснил мне, что испытал одно из самых восхитительных и пьянящих ощущений, какие можно себе представить, и что мир с высоты необыкновенно прекрасен.

День нашего приезда был кануном Нового года. Мы провели вечер вместе в гостинице, а поскольку в праздновании новогодней ночи всегда есть немного мистики, попросили Барокки предсказать нам будущее. Он очень хорошо умел читать будущее по ладони и сделал это. Когда он дошел до меня, то пообещал мне долгую жизнь и хорошее здоровье, но сказал: «В течение пяти лет вас ждет разлука с Вацлавом Фомичом. Я вижу развод, но не совсем развод». Я рассмеялась: «Это смешно и невозможно!» — но мне стало не по себе. Затем он взглянул на ладонь Вацлава и отшатнулся назад, как от удара, а потом накрыл обе ладони Вацлава своей рукой. «Я не знаю, не могу сказать… мне жаль, это что-то странное…»

«Я должен умереть? Ну же, скажите это».

«Нет, нет, конечно нет, но… но это хуже… хуже».

«Он уклоняется от ответа», — решили мы и отвернулись от него, не зная, что Барокки видел верно.

В Сан-Франциско мы провели две недели, но вторую неделю жили в Окленде, где мы нашли симпатичную тихую гостиницу. Тамошнее общество устроило нам много приемов, и мы побывали во всех окрестностях города. Кроме того, нас пригласили в университет Беркли. Его территория была очаровательным местом, но очень непохожим на Йельский университет. Через десять лет, когда я снова побывала в Беркли, для меня было огромным удовольствием узнать от преподавателей, что приезд Вацлава и его танец оставили впечатление надолго и оказали сильное влияние на студентов, изучавших искусство.

Со времени нашей свадьбы между нами никогда не было ни малейшего недоразумения. Гениальный дар Вацлава, живший в нем всегда, подавлял своей силой, но Вацлав вел себя так естественно и был таким добрым, что я знала и чувствовала: какой бы вопрос ни встал передо мной, какая бы сложность ни возникла, я всегда могу прийти к нему и найду понимание, уют и любовь, даже если это невыгодно ему самому. Но теперь я уже какое-то время чувствовала в Вацлаве перемену, такую слабую, что ее можно было только ощутить, но не увидеть. Он был таким же, как раньше, но все же я чувствовала, что в его отношении ко всему, даже к его искусству, появилось что-то новое. Что случилось? Я встревожилась. Я не могла довериться никому. Поэтому я села и написала письмо Броне в Россию — что Вацлав, на которого не мог повлиять никто, даже Сергей Павлович, кажется, как-то странно загипнотизирован проповедями Костровского и X. Было похоже, что этот гипноз действовал не только на его отношение к жизни, но и на здоровье, которое стало меня беспокоить. К несчастью, Броня не получила это письмо. Костровский, как последователь Толстого, разумеется, был вегетарианцем и очень скоро убедил Вацлава сделать то же самое, а это был очень вредный совет. Вацлаву, который постоянно и напряженно работал физически, его врачи говорили, чтобы он ел легкую, но очень сытную пищу, в особенности такую, которая в концентрированном виде содержит вещества, придающие силы его мышцам. Мясо было основной частью его диеты. Теперь, когда он не ел даже яйца, он, конечно, очень ослаб.

В Ванкувере я получила письмо от своего дяди Гари. Он просил меня оказать денежную помощь моему родственнику, который раньше был послан в Аргентину и с которым теперь он не мог связаться из-за войны. Вацлав с радостью дал своему банку поручение регулярно выплачивать содержание этому человеку. После Ванкувера мы в течение всего января давали спектакли в западных штатах — Сиэтл, Такома, Спокан, Сент-Пол, Миннеаполис, Милуоки. Вся эта поездка казалась нам кошмаром. Я почти не видела Вацлава. Когда он не танцевал, он днем и ночью сидел, запершись, с Костровским и X. Он почти не пил и не ел, а они продолжали развивать свои реформаторские идеи. То, что они выбрали для этого Вацлава, я считала жестоким и возмутительным. О спасении душ артистов труппы эти самозваные пророки совершенно забыли. Лишенный отдыха и еды, Вацлав стал странно раздражительным и слабым. Я чувствовала: надо что-то делать.

Я вполне откровенно поговорила с Вацлавом и сказала, что, несмотря на всю любовь и восхищение, которые я к нему чувствую, я не могу согласиться с его новым замыслом прекратить танцевать и стать фермером-земледельцем или жить жизнью мужика в России. Я понимала, что он измучен и обессилен той кочевой жизнью, которую Русский балет вел с тех пор, как он ушел из Мариинского театра. Понимала: он прав в том, что искусству нужен покой и что творчеством можно заниматься только в спокойной обстановке. Понимала: он не такой человек, который может заниматься искусством с коммерческими целями. Я была готова поехать с ним в Россию и куда угодно, но не могла поверить, что он хотел бросить то, что любил больше всего, — танец. Это не могло быть его собственное убеждение, его кто-то околдовал. Вацлав задумался.

Во время нашего прибытия в Чикаго я объявила, что из-за этого вмешательства в нашу жизнь возвращаюсь в Нью-Йорк и буду жить там с Кирой, а если он действительно решил жить как Толстой, вернусь в Европу одна. Если он хочет, он может забрать Киру к себе, потому что я никогда не смогу приспособиться к этой жизни. Вацлав вывел меня на вокзал. Он выглядел таким печальным и покорным, что я не смогла удержаться и сказала ему: как только я буду ему нужна, ему надо только позвать, и я всегда приеду.

Труппа еще шесть недель продолжала ездить по Мичигану, Огайо, Индиане и Теннесси. Вацлав все время посылал мне телеграммы и звонил по телефону. Я чувствовала, что ему одиноко, но желала показать ему, что он должен выбирать между той мрачной парой и мной.

Лоуренс согласился, что я поступила правильно, напугав таким образом Вацлава. Нижинский был слишком чувствительным человеком, чтобы его можно было оставить в добычу таким авантюристам, какой бы ни была их цель. К тому времени, как артисты приехали в Чикаго, они сильно утомились, и Вацлав был разочарован тем, что публика повсюду была без ума от его прыжков и пируэтов, но не понимала искусство по-настоящему.

В Нью-Йорке я проводила время с Кирой, которая очень похорошела и теперь была просто очаровательной. Она становилась все больше похожа на Вацлава. Кроме того, я была занята своими светскими обязанностями.

В это время до нас дошли первые слухи о том, что США могут вступить в войну на стороне союзников. Я захотела узнать, каким будет наше положение в случае войны. Мне сообщили, что во время военных действий Вацлав сможет оставаться в Америке или выступать в нейтральных странах.

Трансконтинентальное турне закончилось в Олбани 24 февраля. Я пришла встретить Вацлава на вокзал.

Вацлав позвонил мне из далекого Кливленда, чтобы попросить моего совета: он получил телеграмму от Дягилева. Тот просил его, как только закончится американское турне, приехать в Испанию и участвовать в спектаклях Русского балета там и в Южной Америке позже, осенью. Я сказала Вацлаву, чтобы он ничего не обещал, пока не посоветуется с Лоуренсом. Меня удивило приглашение Сергея Павловича. Всю зиму он пробыл в Италии с Масиным и теми шестнадцатью танцовщиками и танцовщицами, которых оставил при себе. Из них он создал вторую труппу и говорил своим близким друзьям, что эта труппа «современная» и в будущем с ней он будет создавать балеты для искусства, а первая будет организацией для зарабатывания денег. Я заметила перемену в Вацлаве. Он снова стал носить свои шелковые рубашки и кольца, от которых отказался под влиянием Костровского. За ленчем он ел те же кушанья, что и мы.

Сезон закончился; труппа очень скоро должна была вернуться в Европу. Нам тоже нужно было составить планы на будущее. Вацлав, как ни сильно ему нравились Штаты, заявил, что здесь обстановка не такая, чтобы заниматься творчеством, а от постоянных переездов с места на место пропадает всякое вдохновение. Он хотел поселиться где-нибудь постоянно и заниматься какой-нибудь творческой работой. Но где поселиться? Вернуться в Россию мы не могли. Вацлав считал само собой разумеющимся, что я поеду с ним. Я знала, что в повседневных жизненных делах он легко терялся. Воспитание в Императорской школе и годы, проведенные с Дягилевым, когда за него все делали другие, в одинаковой степени отгораживали его от рутинных повседневных дел. Я часто замечала, что купить билет или снять комнату казалось ему трудной задачей. Как же он сумеет получить визу во время поездки? Я почувствовала себя так, словно покидаю ребенка, и сказала ему: «Вацлав, пока не кончится война, я буду с тобой, что бы ни случилось». В душе Вацлава снова загорелась надежда, что в конце концов он сможет прийти к согласию с Сергеем Павловичем. Нет сомнения, что Вацлаву не хватало Сергея Павловича прежних дней и его дружбы.

Лоуренс и Вацлав обсудили планы на будущее и решили, что Вацлав должен поехать в Европу и либо отдохнуть в Испании или Швейцарии, либо, если можно будет заключить подходящий контракт, уехать с балетом в Южную Америку. Был составлен предварительный проект контракта. Вацлав сказал, что по просьбе Костровского и X. он послал Дягилеву телеграмму: «В принципе я согласен; обсудим проекты в Испании». Никто из них троих в то время не знал, что Испания — единственная в мире страна, где по закону телеграмма считается обязывающим контрактом. Но Дягилев, который находился в Испании, знал об этом. Он не мог послать свою труппу в Америку без Вацлава, поскольку люди из буэнос-айресского театра Колон после того, что произошло в Нью-Йорке, настаивали, чтобы перед тем, как они заключат соглашение с Дягилевым, им показали подписанный контракт с Нижинским.