Замечательно отношение КПСС к науке. Свалив весь буржуазный строй, коммунисты пестуют школы и университеты как любимые детища: не надышатся на них и ничего для них не жалеют. Они поняли огромную силу образования, силу науки. Сделали обязательным обучение. Выдвигают ученых, наряду с рабочими, в первое сословие. А ведь это – народная власть. Народ знает, где его выгода, где его жизнь. Образованию придан практический характер. Все чисто утилитарные цели, поставленные знанию техническому, выполняются. Но не забываются и задачи теоретические, прогрессируют и астрономия, и зоология, и ботаника, и археология, и языкознание, и все другие отрасли науки, занимающие ум человеческий. Чего же ради придерживаются правители Советского Союза такой широкой точки зрения на задачи знания, на организацию школы? Думаю, прежде всего потому, что они признают, что знание –
Так или иначе, наука реабилитирована. Может быть, Руссо, Толстой и духоборец Веригин не отказались бы сегодня от своих возражений против нее, во имя жизни простой, трудовой, несложной, патриархальной, но… нынешний век менее патриархален, чем какой бы то ни было другой. Это – век борьбы, борьбы классов: буржуазии и верящего в свою победу пролетариата. Борющиеся столкнулись резко, не на жизнь, а на смерть. Остановить эту борьбу невозможно. В патриархальную идиллию ручейков, кустиков и цветочков какого-нибудь Кларана или Ясной Поляны борющихся не заманишь. На кону – средства производства, капитал, власть, кусок хлеба, жизнь. Борьба должна быть закончена. Вопрос должен быть решен. Государственная, промышленная и культурная жизнь – чрезвычайно сложна. Колесо истории, над которым, бывало, иронизировал и Толстой, и «толстовцы», работает без остановки и… без ошибки. Поздно поэтому призывать людей вернуться к единоличному земледелию и к «просвещенному невежеству». Наука играла, играет и будет играть свою огромную роль в жизни человечества.
Сколько было споров об объективной реальности человеческого знания! Сколько существует различных гносеологических теорий! Л. Н. Толстой разделял, в этом отношении, мысли Канта и Шопенгауэра. Однако разрешать этот вопрос следовало не в метафизической, а в практической плоскости. Знание безусловно реально для меня и сегодня, т. е. реально в повседневных, посюсторонних условиях и для живущего в открытой нам, повседневной жизни человека. А что находится за этим знанием в метафизической сущности вещей, мы знать не можем, а, главное, знать это нам совершенно не нужно. Не стоит, следовательно, ломать голову над тем, береза ли та береза, которую мы видим, или только «феномен» какого-то «ноумена». Ведь и мы сами-то, с точки зрения идеалистического воззрения на мир, только «феномены», – к чему же нам пытаться пробить это стекло, отделяющее «феномены» от «ноуменов»?
К чему опорочивать сомнением в ее «подлинности» ту, единственно данную нам действительность, в которой мы себя находим?
Другого опыта, как посюстороннего, у нас быть не может, значит, не может быть и иной, как посюсторонняя, науки.
Если нельзя отказаться от науки, играющей огромную, исключительную роль в жизни человека, то никогда не откажется также человечество и от искусства. Искусство – душа жизни народов. В нем – грусть, радость, мечты, любовь, вдохновение, бунт, тоска, все чувства, все душевные переживания человека, возведенные, по Гоголю, «в перл создания». Талант, гений и мастерство находят свое выражение в произведениях искусства. В искусстве ищут люди радости, отдыха, поучения опытом жизни. Если бы искусство было даже совсем пусто внутренно, в нем радовало бы самое изящество формы, – например, веселая песенка или ручка кавказского кинжала. Но искусство (хотя этого и добивались модернисты) никогда не было, да и не может быть пустым, потому что нет ни одной такой, окончательно, совершенно пустой человеческой души. Все что-нибудь да и зацепится в произведении искусства из того, чем на самом деле жив человек… Так что, по-моему, не могут даже иметь особой цены все рассуждения о том, каким должно быть искусство. Предписывать искусству довольно трудно. Оно будет таким, каким оно будет. А будет оно, если только останется на высоте художества, наверное хорошим и доходчивым, т. е. либо трогающим, либо радующим, ободряющим и вдохновляющим людей, и тем самым ценным для них. Словом, старое соображение о том, что хороши все виды искусства, кроме скучного, по-моему, не лишено смысла.
Л. Н. Толстой в своей книге «Что такое искусство?»93 резонно отмечает, что в научно-эстетической литературе его времени существовал полный разброд и что наукой эстетики не установлено никаких общепризнанных определений и данных об искусстве. И, напротив, предлагаемое им самим определение искусства, как одного из средств общения людей между собой, основанного на способности человека заражаться чувствами других людей, может быть принято нами. Много важного в его рассуждениях об искусстве «господском» и «народном». Обосновано в значительной мере и его требование более упрощенной и доступной формы искусства.
Спор наш со Львом Николаевичем начинается там, где он доказывает, что истинное искусство должно быть только либо религиозным, либо житейским, но притом выражающим такие чувства, которые доступны всем без исключения людям. Это похоже уже на предписание, ограничивающее свободу и поле деятельности художников. Однако и тут Толстой остается на высоте серьезного и глубокого отношения к обсуждаемому вопросу.
Мы вправе отвергнуть только отрицательные оценки, данные Львом Николаевичем европейским корифеям искусства – Бетховену последнего периода, Данте, Гёте, Шекспиру, Рафаэлю, Микеланджело, Листу, Вагнеру, Ибсену и др. (оставляя в стороне спорных – Берлиоза, Метерлинка, Беклина, Клингера, Бодлера, Верлена и др.). Скажем так, что мастера эти
Другая книга Л. Н. Толстого об искусстве – «О Шекспире и о драме»94 – начинается подробным изложением трагедии «Король Лир», изложением, которое должно показать все несовершенство и всю глупость, ходульность и напыщенность этой драмы. Но сказать ли, что чувствовал я во время чтения этого длинного и, конечно, не достаточно объективного, а даже весьма иронического и местами прямо-таки издевательского, толстовского изложения «Короля Лира»? Одно: какая замечательная, какая могучая драма!
Дальше прочел я и критику Толстого на эту драму и… соображениями его не убедился. Все они «ломятся в открытые двери», потому что, конечно, мы должны сделать поправку на
Но при всем этом, до известной степени условном и
Мы прощаем автору все, чем он сам – в спешке и из угождения сильным – испортил свою пьесу, все ее случайные и технические недостатки и с волнением следим за необыкновенным развитием душевной драмы старика-короля-сумасброда. Яркие образы Корделии, Гонерилы, Кента, Эгмонта дополняют наше впечатление. «Король Лир» потрясает нас, и согласиться со Львом Николаевичем насчет ничтожества и бессодержательности этой пьесы мы никак не можем.
Кстати, некоторые из отдельных замечаний Толстого тоже очень спорны. Ему кажется, например, что 80-летний Лир
То, что мы говорили о «Короле Лире», относится и к Шекспиру в целом. Какими бы недостатками ни страдало его творчество, недостатки эти вполне объясняются культурной отсталостью и невысоким моральным уровнем эпохи, или случайностью, между тем как гениальный размах, исключительная глубина и высокая идейная человечность его творчества сияют немеркнущим светом и в наши дни.
Наконец, и возражения его против объективизма шекспировского искусства не могут опорочить Шекспира: во-первых, есть много искренних и убежденных сторонников такого искусства, которые как раз и указывают на стихийную связь Шекспира с жизнью, а, во-вторых, высокое моральное поучение можно вывести, на поверку, почти из всех пьес Шекспира: «Короля Лира», «Гамлета», «Макбета», «Ричарда III», «Кориолана» и др.
Шекспир не удовлетворяет Л. Н. Толстого как драматург, но это не мешает ему все же оставаться Шекспиром.
Кстати, о театре.
Известный когда-то провинциальный актер Чарский в роли короля Лира, Шаляпин в роли мельника в «Русалке» Даргомыжского, итальянский трагик
Джованни Грассо в итальянской пьесе из народного быта, автора и название которой забыл, И. М. Москвин в роли царя Федора Иоанновича в Художественном театре и Михаил Чехов в роли Хлестакова в том же театре – вот величайшие театральные впечатления за всю мою жизнь. Во всех этих случаях искусство уже переставало быть искусством; таинственным, магическим путем оно переходило в самое жизнь, актер на сцене исчезал и полностью превращался в изображаемое им лицо.