Я думаю так: осторожное и чуткое отношение ко всем памятникам духа, ко всему творчеству ушедших в небытие поколений не может не составлять прямого долга каждого живущего, если он претендует хоть на тень порядочности и благородства.
Понятие
Ничего возразить против такой трактовки не могу. Но вот любопытно, что в одной записи своего дневника за 1909 год Толстой, – может быть, в минуту «слабости» и как бы снижаясь с высоты своего религиозного мировоззрения, целиком пропитанного духом «категорического императива», – говорит если не о «вечности», то
«Думал о славе людской, – пишет Лев Николаевич. – Есть в этой потребности доброго мнения о тебе, любви к тебе людей что-то непреодолимое и законное. И сейчас мне пришло в голову то, что насколько ложно, преступно желание похвалы, любви людей при жизни, настолько хорошо, добро, законно
Широка душа Толстого. Глубоки его духовные искания. Главное: глубоко и искренне стремление к свободе духовной, нежелание связываться тем, чем он сам же себя связал, т. е. определенными «принципами» и «догматами» отвлеченного характера, свободно и искренне это вольное потряхивание своими собственными цепями… с готовностью и совсем сбросить их, когда понадобится.
В приведенном изречении Толстой выступает перед нами не неумолимым и по-своему «жестоким» религиозным ригористом, а простым, добрым, мудрым, смиренным и покорным жребию своему человеком, целиком базирующимся на земном, «данном» нам всем судьбою, единственно реальном основании.
И мечта – хотя бы и по смерти, своими мыслями, своим творчеством «участвовать в общей, всемирной, духовной жизни, участвовать в деле Божьем» (строящемся на земле) – это уже знак
Культурный Толстой на этот раз живо почувствовал смысл и значение культуры, которую он чаще отрицал, чем признавал. Значит, он все же сознательно принадлежит культуре. И культура, с своей стороны, от Толстого, конечно, никогда не откажется.
Очень любопытны два письма Льва Николаевича к духоборцу Веригину в сибирскую ссылку: о пользе книгопечатания85.
Веригин довел до абсурда руссовско-толстовскую точку зрения о пагубности цивилизации и «ложной» образованности, сектантски-дикарски скатившись к признанию
Картина эта и на самом деле поучительна, – по крайней мере, для многих «толстовцев», слишком упрощенно подошедших к «опрощенским» теориям Л. Н. Толстого, – «толстовцев», которым поистине более приличествует название «веригинцев», чем «толстовцев».
Защищая книги, Л. Толстой тем не менее нападал на науку, в современном понимании этого слова, противополагая ей нечто узкое и утилитарное. Лев Николаевич знал, что побороть авторитет науки нелегко. И потому он притягивал все возможные средства, чтобы скомпрометировать науку, – и не ту или иную ее ветвь, не то или иное, не оправдывающее себя, течение или направление, не ту или иную ложно поставленную себе наукою цель, а именно самый
«Знанию нет конца, – рассуждает Л. Н. Толстой. – И потому про того, кто знает очень много, нельзя сказать, чтобы он знал более того, кто знает очень мало»86.
Иначе говоря, об академике Павлове, например, нельзя было сказать, чтобы он знал более, чем абсольвент «десятилетки». Но стоило ли прибегать к подобным софизмам? И кого они могут ввести в заблуждение? Разве что какого-нибудь невежественного, хотя и добродетельного, «толстовца».
Л. Толстой ставил науке утилитарные задания. Наука должна помочь человеку хорошо жить. Это важно, но, кроме того, есть и чисто теоретические задания, к удовлетворению которых ведет человека его любознательность. С древнейших времен (Ассирия, Вавилон, Эллада) занимались, например, люди астрономией и строили свои, долго неопытные, представления о том, что происходит там, на небе. Что же, законно это было или противозаконно? По Толстому, противозаконно. По-нашему, законно. Зачем ограничивать ум человека в его развитии и в его запросах? Но суть вопроса еще в том, что, по большей части, все познания чисто теоретического характера на поверку оказываются имеющими ближайшее отношение к практической жизни человека на земле. Недаром знакомство с положением и передвижением небесных светил используется моряками в их странствиях по морям и океанам. А химия? а зоология? Сколько проблем, возникших на почве бескорыстной любознательности, повело в своем дальнейшем развитии к полезнейшим практическим открытиям!
Не первым надсмехался Толстой над учеными, изучавшими «букашек». Но, может быть, именно на работе этих ученых основана современная бактериология, как и все дело предохранительных, а также целительных, пастеровских прививок. Ограничить ученого в его стремлении проникнуть поглубже в природу нельзя, его глаз постарается заглянуть за любую преграду, которая поставлена будет ему на пути. Он должен быть свободным и всесильным в своем мастерстве – только так он может творить и делать открытия.
Теоретики широко расчищают поле науки. Деятели прикладного знания выбирают из всех завоеваний и приобретений науки то, что годится на прямую пользу людям. Но
Мережковский, в своем исследовании «Л. Толстой и Достоевский», собрал «букет» отдельных словечек и выражений Л. Н. Толстого о науке. Отсюда мы узнаем, что Л. Толстой доказывает «ничтожность знаний опытных» (Сочинения, изд. 1898 г., т. XV, стр. 230); что, по его словам, все открытия современной науки, от Ньютона до Гельмгольца, все эти, как Лев Николаевич выражается, «исследования протоплазм, формы атомов, спектральные анализы звезд» – совершенные «пустяки» (XV, 224), «ни на что не нужная чепуха» (XIII, 193), «труха для народа» (XIII, 181), по сравнению с истинною наукою «о благе людей» и о том, «каким топорищем выгоднее рубить», «какие грибы можно есть» (XIII, 175); что «вся наша наука, искусство – только огромный мыльный пузырь» (VI, 264); что «ни в какое время и ни в каком народе наука не стояла на такой низкой степени, на какой стоит теперешняя» (XV, 256); что она нечто вроде «талмуда», на изучении которого современные люди «вывихивают себе мозги» (XIII, 168) и т. д. Надо сказать, что можно подобрать множество других, подобных же по смыслу и форме, выражений у Толстого, особенно из его дневников и сочинений, написанных уже после 1898 года. Выражения эти характерны не только сами по себе, но и потому, что они ясно определяют самый дух воззрений Льва Николаевича на науку – дух недоверия, отрицания и высокомерного презрения. Неверие в объективное значение истин и достижений эмпирического знания только подкрепляло это отношение Толстого к науке, и тут опять сказалось определенно влияние христианского, монашеского спиритуализма и «неприятия» мира реального, мира материального.
Толстой – бессознательно, конечно, – прикрывался маской сочувствия народным интересам, с которыми якобы современная наука расходится. Но что сказал бы Лев Николаевич сегодня, когда к науке и знанию приобщились широкие народные массы на его родине и когда сознательный рабочий не только не проявляет никакой вражды к науке и культуре, но, наоборот, стремится к ним, часто преодолевая немалые трудности? когда из рабочего класса вышел целый ряд выдающихся деятелей науки и культуры, с своей стороны несущих плоды своих познаний еще дальше и глубже в бывшие «низы» народа? когда неграмотность ликвидирована и когда в самых глухих уголках России и других советских республик возникли новые культурные предприятия, фабрики, заводы, школы, театры, дома культуры, библиотеки, избы-читальни и т. д., и т. д.? И когда – добавим – народ принимает все это с благодарностью и с полным признанием усилий власти пойти к нему навстречу? Когда он извлекает из знаний новые и новые плоды для всей общенародной жизни?
Или Толстой стал бы снова доказывать, что все это не нужно народу, что народ мог бы преспокойно оставаться на печи, не знать ничего ни о радио, ни об электричестве, ни о социалистическом устройстве жизни и отдаваться лишь подготовке к смерти через самоотречение и самосовершенствование?