Повторим еще раз. Створ возможностей для создания пространства критического суждения, направленного на «готовое знание», достаточно широк. Разные университетские эпохи и различные дисциплинарные поля обладают своей исторической спецификой и наполняют своим содержанием соответствующие представления о технологиях проблематизации знания (как условии порождения нового). В соответствии с этой исторической спецификой формируется, с другой стороны, и логика отбора «готового знания» как предмета критики и рационального суждения.
В недавней ретроспективе Университета, скажем, за последнее столетие, можно найти множество поисковых проектов, свидетельствующих о непрерывных попытках воспроизвести и усовершенствовать технологию создания условий и запуска критического мышления на основе синтеза образовательных и исследовательских практик различного уровня сложности. Это происходило до последнего времени, несмотря на постоянные и характерные для XX–XXI веков риски растворения «университетской идеи» в усложняющемся политэкономическом глобальном контексте. Наряду с уже упомянутыми «реформаторскими университетами» в Германии, аналогичные по своей направленности опыты были реализованы в различных регионах мира и, прежде всего, в США – стране, которая занимала лидирующие позиции в сфере университетского образования в первые десятилетия XXI века.
Это, кстати, подтверждает тезис о том, что перманентная университетская ре-форма (возвращение собственного смысла) идет на платформе наиболее динамичных и сильных университетов. Ре-форма (возвращение к идее) есть прерогатива «сильных» институций, то есть тех, которые выходят за собственные границы и далее – заняты восстановлением собственной идентичности. То есть логика не в том, что реформа есть задача «отстающих», а ровно наоборот: реформу, возвращение к идее могут себе позволить только лидеры.
Приведу несколько примеров. В Сиракузском университете в 1920-х годах создается Школа гражданства и публичной политики им. Максвелла (своего рода РРЕ на магистерском уровне), объединившая историю, экономику, политические науки и до сих пор являющаяся лидером программ государственного и публичного управления. В 1930-х годах Гарвард учреждает особые профессорские позиции для экспертов, работающих на стыке различных социальных наук. В 1940-х годах Чикагский университет запускает проект «Комитета общественной мысли», соединяющего историю, искусство, философию, политику, литературу, религию и т. д. В этом же ряду факультет социальных отношений Гарварда, объединивший социальную антропологию, психологию и социологию, который, правда, распался после ухода основателя – Т. Парсонса.
Вообще роль харизматичного лидера в такого рода программах является нередко критической – это не только случай с Парсонсом. Так, скажем, в 1988 году в Болонском университете был создан факультет искусств, музыки и зрелищ, инициатором которого был Умберто Эко. Это было особое образование по средневековой «идеальной» программе. Овладение искусствами (играть, петь, снимать кино) соседствовало с критическим осмыслением (теория пения, теория кино). Плюс история философии. Но через пятнадцать лет Эко ушел на пенсию, а вместе с ним постепенно исчез и факультет[191].
И, кстати, о Гарвардском университете. Несколько десятилетий спустя Генри Розовски, декан факультета гуманитарных и естественных наук, сформулировал следующий тезис: «Подготовка докторов философии – необходимое условие самого существования университета. Без высшей школы гуманитарных и естественных наук университет был бы всего лишь колледжем <…> подготовка докторов философии – фундаментальное и необходимое условие, поскольку это единственный вид деятельности, который служит собственно выживанию Университета»[192]. Что, к слову, возвращает нас к теме метода гуманитарного знания и его роли в воспроизводстве и самого Университета, и его основных программ.
В разные годы создаются «программы-ловушки» в Принстоне и Колумбийском университете – «Специальная программа в области гуманитарных наук» и «Цикл гуманитарных наук» соответственно, программа по истории сознания Калифорнийского университета интегрировала социальные, гуманитарные и естественные науки и т. д.[193] В этом процессе «меж» и «мета» дисциплинарного характера поучаствовали фактически все ведущие университеты, реализуя различные версии стимулирования и запуска критического мышления на основе интегрированного гуманитарного метода.
Поиск и экспериментирование в этом (меж и мета предметном) поле продолжаются и в настоящее время. Замечу только, что, по моему субъективному ощущению, общее количество таких видимых попыток уступает в своем масштабе событиям столетней давности, хотя общее число образовательных и учебных институций возросло кратно. Впрочем, что не исключено, это аберрация личной оптики наблюдения. Хотелось бы на это надеяться[194].
2.3. Академические свободы. Для чего?
Пока социальная организация была очень проста, однообразна и одинакова, достаточно было слепой традиции, как животному достаточно инстинкта. На этом этапе мысль и свобода совести бесполезны и даже опасны, потому что они могут нарушать традицию. Вот почему они изгоняются.
Наши самые плодотворные инновации состоят чаще всего в том, что мы отливаем новые идеи в старых формах, которые достаточно частично изменить, чтобы привести их в гармонию с новым содержанием.
Начиная критический анализ и понятия, и феномена, стоящего в заглавии этого эссе, не очень хочется стартовать со стандартного для таких случаев первичного структурирования смыслов и значений. Сама идея свободы предполагает, скорее, эмоциональную и цельную – почти интуитивную – реакцию, которая влечет за собой зачастую непредсказуемые последствия, вплоть до отказа от первичного намерения рационализировать это исключительно редкое состояние и ощущение.
Редкое и труднодостижимое, поскольку требует напряженной внутренней работы. В том смысле, что свободы не бывает в естественном, так сказать, натуральном виде. Ее обманчивая очевидность напоминает мне рефлексивный вопрос, заданный одним из моих учителей своим коллегам и самому себе на одной из первых конференций по искусственному интеллекту: «Коллеги, – спросил он, забравшись на трибуну, – а где вы, собственно, видели естественный интеллект?» Конференция, кстати говоря, на этом благополучно и завершилась – в связи с необъятностью и трансцендентной непостижимостью понятия. Нет, там, конечно, продолжались доклады и даже случился фуршет, как мне рассказывали. Но на самом деле все было кончено: все были подавлены масштабом вопроса, на который никто не был готов ответить.
Тот самый учитель потом пояснил мне, что выход у него и остальных его коллег был один: дискутируя о предмете, надо его делать. В его смысле и ситуации – это значит мыслить, что, конечно, для нормального человека есть состояние не естественное, а совершенно искусственное. И достаточно редкое.
Иными словами, есть класс явлений, которые невозможно обсуждать «со стороны» без риска неконтролируемых спекуляций. Их приходится проживать в собственном опыте, и только в этом случае, в рефлексии собственной истории, появляются и границы, и наполнение общезначимого понятия. Обсуждение интеллекта, мысли предполагает его/ее демонстрацию в качестве кейса для доказательного суждения.
Точно так же свободы, в том числе и академические, всегда имеют портретное сходство с персоналией или с коллективом их носителя. И в этом смысле более важен не объем абстрактного понятия, а конкретный способ его применения, который можно назвать «свободопользованием».
Есть еще одна особенность академической свободы, которая связана с феноменом, описанным Карлом Манхеймом в его статье о поколениях. Одна из ключевых его идей заключается в том, что предметом образовательной трансляции становятся только те культурные нормы и сегменты знания, которые требуют переосмысления и дополнительной рефлексии, то есть то, что по тем или иным причинам стало предметом сомнения и критического отношения. Но более важным и основополагающим является как раз тот слой норм и представлений, который не попадает в этот критический фокус и остается само собой разумеющимся. Управляющая сила и устойчивость этого слоя основаны на этой нерефлексивной безусловности, фактически принадлежности к сфере культурного бессознательного.
Так вот, мое глубокое убеждение состоит в том, что «академические свободы» Шанинки относятся к этому классу культурного бессознательного, о котором, в силу его природы, и говорить крайне сложно. Во всяком случае, не впадая в банальности, относящиеся к самым общим принципам этого исторического института. Или иначе: говорить об этом можно только негативно – в том смысле, что только попытки нарушить эти границы проявляют наличие самого явления.
На моей «исторической» памяти в первый раз это случилось в самом начале 2000-х, когда было принято решение наряду с магистерским дипломом университета-партнера получить право на выдачу магистерского диплома российского образца. До этого выпускники получали два документа: магистратуры университета Манчестера, диплом которого можно получить в течение одного года, и диплом о профессиональной переподготовке российского образца. Российская же магистратура означает необходимость двухлетнего обучения. До этого момента вопрос об академических свободах, насколько я понимаю, даже не поднимался. Руководители программ самостоятельно определяли наполнение, логику и дизайн образовательной программы, которая и была предметом валидации со стороны Манчестера[195]. Ситуация состояла в том, что вхождение в российское магистерское пространство означало необходимость соответствия стандарту (ФГОС), так или иначе влиявшему и на структуру, и на формальное описание учебных единиц.
Здесь довольно любопытный момент, указывающий на различие культурных норм, присущих различным образовательным системам. Представление о качестве, на котором строится взаимодействие с британским партнером, является в высшей степени неопределенным и требующим постоянного уточнения и дискуссий представителей как минимум трех сторон: самого автора/авторов программы, академического консультанта (academic adviser), назначаемого университетом-валидатором, и двух внешних экзаменаторов (external examiners), представляющих «внешние» университеты, третью сторону. То есть автор, конечно, делает то, что считает нужным, но в любой момент он обязан предъявить свое понимание и рациональную аргументацию критическому суждению ряда коллег по цеху. И только в их совместной дискуссии, пространстве для рационального критического суждения, он получает подтверждение своего права (в данном случае на валидацию, подтвержденную дипломом партнера). Стандарт, в свою очередь, – значительно менее объемный, но значительно более определенный документ. В нем нет никакого пространства для обсуждения (стандарт – не место для дискуссий). Двоичная, так сказать, система: либо «да», либо «нет». И обсуждать это не с кем – стандарт по природе своей деперсонализирован, унифицирован и безличен, пространства коммуникации он не предполагает. Справедливости ради должен сказать, что система требований стандарта за последние годы постоянно снижается и упрощается. Но это не меняет сути – унифицирующего уклона и принципиальной безапелляционности любого стандарта.