Книги

Университет. Хранитель идеального: Нечаянные эссе, написанные в уединении

22
18
20
22
24
26
28
30

В любом случае для меня было личным открытием понимание исторического генезиса проблемы остранения («уединения и свободы»), которая обсуждалась в экспертном и образовательном кругу Школы последние несколько лет. Надо полагать, что «культура бессознательной памяти» владела всеми нами безотносительно актуальной ситуации, в которой этот разговор и эти планы были инициированы. В какой мере эта историческая догадка окажется уместной в современной ситуации и мире, можно будет сказать на основе эмпирического опыта в течение ближайших нескольких лет.

Но как бы то ни было, можно с высокой долей уверенности утверждать, что уединение и свобода остаются ключевыми элементами университетской культуры, хотя их материальное наполнение и социальный образ могут существенно отличаться от исторического прототипа. На то он и прототип, а не образец.

Если «свобода и уединение» есть базовое условие воспитания ума в конкретной форме критического мышления, то возникает естественный вопрос, каким образом обеспечивался этот тип мышления в предыдущих версиях Университета (естественно, если признавать критическое мышление родовым признаком Университета в различных его исторических явлениях).

Промежуточный ответ, по всей видимости, содержится в факте обращения всех (или многих) участников Берлинского проекта к факультету философии и его месту в структуре институции, которую они создавали. В «Споре факультетов» Кант очевидным образом указывает на философию как на замыкающий контур идеального университета, основная задача которого – подвергать сомнению, то есть рассматривать под критическим углом все авторитеты и каноны, на которые опираются «старшие» факультеты – богословия, права и медицины[139]. Практически ту же точку зрения демонстрирует Шлейермахер в «Нечаянных мыслях об университете»[140]. И, наверное, знаковым выглядит то обстоятельство, что ректором Берлинского университета и первым деканом философского факультета был Фихте, также входящий в состав «учредителей» классического Университета XIX века.

Понятен и мотив – непрерывное критическое сомнение во власти авторитета (и традиции), которое демонстрирует (должна демонстрировать) философия и группирующиеся под ее эгидой свободные искусства. Именно это ключевое качество позволяет говорить об идеале по Гумбольдту, который «всегда представляет собой проблему, еще не нашедшую своего окончательного решения». Из этой проблемы и расширяющегося пространства наук и вырастает принцип «уединения и свободы», установка на идеально-утопическое целое науки, критическое и остраненное отношение к социальному, ценность и одновременно априорная частичность (целое до конца непостижимо, «всегда представляет собой проблему») любого рационального суждения. Философия и относящиеся к ней свободные (будущие гуманитарные и социальные) науки становятся смысловым центром Университета на основе способности критического суждения (разума). При этом факультет искусств (а ныне философский факультет) продолжает, как и раньше, оставаться точкой зарождения и становления новых направлений и дисциплин, формируя расширяющийся диапазон «предметных компетенций» классического Университета.

«Факультет артистов», как его называли еще в конце XIX века, исторически является точкой входа в Университет, в том числе и на «старшие факультеты», формируя тем самым базовые нормы мышления и обращения со знанием. Этот же факультет задает масштаб всего Университета – не в количественном отношении (хотя и в нем тоже), а с точки зрения возникновения новых и прорывных для своего времени наук и научных направлений. «Факультет искусств обнимал неограниченную область. В теории, собственно, продолжали держаться античные семь свободных искусств (тривиум и квадривиум. – С. З.) <…> но эта теоретическая квалификация не отражалась <…> на учебном плане <…> Диалектика расширилась в философию вообще и наполнила собой большую часть деятельности факультета. Однако уже в XV, еще более в XVI и XVII вв. стали появляться отдельные профессуры математики, греческого, латинского и еврейского языков, истории, политической философии и т. д. <…> обособление естествоведения и математики в отдельный факультет оставалось еще в то время совершенно неизвестным»[141]. Итак, во-первых, философский факультет «обнимал неограниченную область», включая все возможные новые направления изучения и образования. А во-вторых, «во Франции и в германских университетах господствовало воззрение, что факультет этот представляет собой науку вообще, чистую науку (курсив мой. – С. З.), в противоположность специальным факультетам (теологии, права и медицины. – С. З.[142].

Или иначе. Так же как все мы «вышли из гоголевской шинели», подавляющая часть современных университетских дисциплин (или их «предков») вышла из «факультета артистов» и свободных искусств, сопряженных с принципом «чистой науки» (свободной от социального утилитаризма). Подозреваю при этом, что с «уединением» в те далекие времена дело обстояло не лучшим образом – хотя бы с точки зрения городской инфраструктуры XV–XVI веков, а вот со свободой с точки зрения автономности Университета, скорее всего, лучше.

Оставим, однако, пока за рамками генетический код Берлинского проекта. Заметим только, что современное понимание гуманитарности очевидным образом наследует идее «свободных искусств», лежащих в основе практически всего диапазона университетских дисциплин (и не только гуманитарных). Равным образом, в соответствии с принципом «чистой науки», и в отличие от специализированных (старших) факультетов, в основе метода гуманитарных наук лежит остраненность и скепсис по отношению к социальному. «Философия прославлялась многими как „путеводитель к истине“, как нечто такое, что „не стремится ни к чему внешнему, довольствуясь границами самой науки“»[143].

Если считать эту историческую связность свободных искусств и последующего блока гуманитарных наук сколь-либо существенной, то логично было бы сравнить и их функциональные роли в целостной конструкции Университета. Конечно, и философия, и свободные науки как ее продолжение не возникают из небытия в берлинском варианте Университета. Меняется и усиливается их структурная роль в этой конструкции, более явственно и акцентированно (ведь это случалось и ранее) за ними закрепляется роль канала трансляции целостной картины мира и утопических представлений о должном («чистая» наука и присущие ей нормы человеческих отношений и ценностей как модель идеального мира).

Необходимо, следовательно, понять для себя, в чем состоит конкретный смысл присутствия философии и гуманитарной науки в Университете[144]. Понять – и применительно к прототипическому проекту Гумбольдта, и, что может быть более важно, применительно к сегодняшним реалиям. Действительно, закономерный вопрос применительно к сегодняшнему дню и Университету: а что делают в этой изменившейся конструкции современные гуманитарные дисциплины – помимо представления самих себя и своего материала? Гуманитаристика – уже не тот (или тот?) парадигмальный феномен, свойства которого эксплуатировал Гумбольдт со товарищи? И означает ли это изменение статуса гуманитарных наук, что акцентированная Гумбольдтом связка «свобода-уединение» уже не есть необходимое условие личного роста/развития и критического суждения? Или, наоборот, функция эта в рамках образования сохранена, но исполняется на другом материале? Тогда – на каком?

Но для начала хорошо бы еще раз уточнить границы того явления, с которым мы пытаемся разобраться. Начать с того, что долго и честно (с конца XIX века) служившее различение неокантианцев на науки о природе (естественные) и науки о духе/человеке/истории (гуманитарные), уже не всегда оказывается таким же эффективным, как еще несколько десятилетий назад. Скажем, в какую категорию, согласно этому различению, попадают исследования по демографии или археологии? Суть, конечно, не в терминах или не только в них. Строгость понятия нужна ровно в той мере, в которой позволяет идентифицировать способность группы наук (дисциплин) не столько воспроизводить себя в качестве автономных и самодостаточных, сколько предложить (или продолжить) свою системообразующую роль в пространстве Университета как единого целого. Иными словами, воспроизвести тот самый метод «высвобождения и уединения», который равно применим как к материалу истории и литературы, так и к социологии или естественным наукам. И, добавлю, в нынешнем мире не только к наукам.

Вопрос, таким образом, в способности гуманитарных наук или иных замещающих инструментов воспроизводить смысловое ядро Университета в его институциональной роли. Можно ли рассматривать метод гуманитарных наук (общую методологию гуманитарного знания) как модель самоопределения в пространстве Университета и, соответственно, в «большой жизни»? В конечном счете вопрос сводится к правомочности аналогии метода гуманитарных исследований, с одной стороны, и процессов человеческого самоопределения (воспитания ума и характера – по Дж. Ньюмену) – с другой.

Может ли философия в ее современном понимании в кооперации с интерпретативной способностью гуманитарных и социальных наук предложить модель человеческого самоопределения, повторяющую или замещающую идеи уединения (бескорыстного поиска истины) и свободы (безусловного права на критическое суждение) Гумбольдта – Шлейермахера – Фихте? Может ли в конечном счете современный Университет предложить и сформировать свой антропологический идеал – человека, принимающего ценность личного развития и устойчивого к ситуациям растущей неопределенности и внешних рисков? И почему, собственно говоря, такие надежды возлагались на философию и (будущие) гуманитарные науки?

В естественных и точных науках знание самоценно и, как правило, неустранимо и незыблемо для последующих исследований. (Мы здесь не говорим, конечно, о парадигмальных сдвигах и научных революциях по Т. Куну, предполагающих совсем иной контекст аргументации из фокуса социальной истории знания. Хотя, если обращаться к парадигмам Куна, то речь должна уже идти не о конкретных физике или биологии, а об эпистемологии или социологии знания, которые также попадают в группу интерпретативных социальных дисциплин и, следовательно, подчиняются проводимому здесь различению). Здесь действительно можно стоять на плечах гигантов, не опасаясь рефлексивных катаклизмов. Естественно-научное знание очищено от наслоений исторического контекста – в том смысле, что способно воспроизводиться в (лабораторном) опыте, не меняя своих основных характеристик.

И напротив, в том, что мы сегодня называем гуманитарными и интерпретативными социальными науками[145], зафиксированный и описанный исследовательский опыт является условием необходимым, но недостаточным. В данном случае, помимо факта или события, важную роль играет отношение, которое называют иногда рефлексией, иногда – суждением, а иногда расширяют до масштабов критического мышления, но все это вместе или по отдельности сильно зависит от конкретного субъекта деятельности. Суждение и отношение всегда имеют авторский характер.

Здесь, как кажется, уместна следующая аналогия. Появление каждого нового элемента внутри таблицы Менделеева является, несомненно, исследовательским открытием, но никак не меняет саму таблицу. Опять же, оставляя за скобками эффекты научных революций Куна, можно сказать, что в пределах заданной парадигмы появление новых знаний остается локальным фактом. И наоборот, в гуманитарном подходе каждое новое знание/суждение потенциально воздействует на всю картину, насколько ее смог ухватить, освоить исследователь. (В этом смысле критерии оценки значимости и качества исследования сами должны иметь качественную, а не количественную природу.) А потому и результатом гуманитарного исследования является, прежде всего, не знание части, а понимание частичности как своего, так и предыдущих знаний. А осознание собственной частичности, в свою очередь, может предполагать авторскую интуицию – но не знание целого.

Наверное, в этом и состоит первое приближение к методу гуманитарных наук, для которых знание находится в сложной связи с суждением – в той мере, в какой суждение, авторское и порой субъективное, есть неотъемлемая, если не ключевая, составляющая гуманитарного знания. Конечно, и в гуманитарной области, как и в других дисциплинах, фиксируются новые «объективные» факты и появляются доселе не существовавшие объекты (археология тому наиболее очевидный пример). Но они точно так же попадают под прицел различных авторских интерпретаций и суждений, ни одно из которых, согласно законам гуманитарного метода, не может быть абсолютным (окончательным). В этом – методологическом – качестве гуманитарные науки близки к искусству или литературе. И мы возвращаемся к чтению Толстого через двадцать лет после первой встречи с «Войной и миром» не потому, что там поменялся сюжет. Мы идем туда за новым суждением и пониманием, вне зависимости от того, «на чьих плечах стоим».

Другое дело, что в логике гуманитарных и социальных дисциплин есть и ядро, унаследованное от философии тогда, когда она представляла собой замыкающий контур Университета и вплоть до начала Новейшего времени. Критика или критическое мышление по своей (философской) природе и происхождению нацелены на основания собственного суждения/понимания, и в этом смысле уравновешивают (относительную) субъективность автора его же скептической силой сомнения (назовем это самоиронией). Истина (целое) есть, но любое (мое) суждение о ней является частичным. Эта формула с одновременным приглашением уже к коллективному об-суждению является простейшей конструкцией, описывающей метод гуманитарного знания.

Так, любое гуманитарное высказывание, если это не введение в оборот нового подтвержденного факта или документа, начинается с сомнения в полноте собственного или коллективного знания[146]. В гуманитарных науках каждое следующее знание-суждение потенциально воздействует на все поле материала или дисциплины – «гуманитарная таблица Менделеева» все время меняется и мерцает. И, следовательно, качество гуманитарного исследования опирается не только на персональный «акт суждения-открытия», но и на весь контекст разнообразных авторских пониманий. Это, можно сказать, классическое понимание системы – при возникновении нового элемента или же трансформации старого меняется вся система. «Модель критики, – замечает по этому поводу С. Коллини, – подает себя в качестве чего-то мятежного, поскольку она настаивает на социальной локализации (социальной обусловленности, как у Манхейма. – С. З.) всех аргументов. Однако, в результате дискуссий постоянно (и бесконечно, как и положено в логике познания. – С. З.) она сдвигается на трансцендентную позицию, из которой определяются неизбежные ограничения любой частной коммуникации»[147].

И еще одна иллюстрация – тезис к методу гуманитарного исследования и воспроизводству гуманитарного знания. Очень похожий подход к технологиям мышления формулирует К. Манхейм: «Тотальность в нашем понимании не есть непосредственное, раз и навсегда данное видение, – пишет он, – доступное лишь божественному оку, или относительно замкнутый, стремящийся к стабильности образ. Тотальность предполагает восприятие частичных взглядов, постоянное преодоление (критику. – C. З.) их границ, обращение к целому, которое, расширяясь шаг за шагом в процессе познания, видит свою цель не во вневременном окончательном решении, а в предельно возможном для нас расширении перспективы»[148].