На Салгире, около татарского городка Ак-Мечеть, вырос областной город Симферополь[46]. Теперь он уже был не только географическим названием. Маленькая мощеная площадь солидно обставилась зданиями присутственных мест, и чиновники разных возрастов и положений с озабоченным видом перебегали и переходили эту площадь, исчезая в своих «присутствиях». Какие-то мужички, похожие на смоленских земляков светлейшего, чего-то терпеливо ожидали, сидя на своих мешках за углом большого здания. Каменщики мостили короткую улицу, прилегающую к площади. На ней ранжирно выстроились небольшие, но солидные дома значительных чиновников, и против каждого по линейке, так же ранжирно, стояли маленькие акации с круглой подстриженной кроной. Из окон слышались визгливый голос, отчитывающий служанку, чириканье канарейки, плач дитяти и тенорок, вытягивающий высокую ноту модной песенки. Навстречу экипажу светлейшего вылетела и остановилась желтая коляска с полицейским чином, и его горделиво вздернутые, пышные плечи вдруг разом осели.
Словом, всё здесь уже было на месте, так, как это бывает во всяком русском губернском городе, и только просторные дали вокруг «присутствий» напоминали о том, что новому городу лишь положено начало.
Потёмкин держал путь на запад, на побережье, так как главным из всех таврических устроений был новый порт.
Светлейший не заехал в Бахчисарай – мечети, высокие трубы и чалмы только мелькнули перед его глазами. Впрочем, заметил он себе на память, что надо проверить работы в ханском дворце, затеянные два года тому назад. Тут же велел Каховскому, правителю области, ехавшему с ним, обратить внимание на бывшую столицу ханов.
Две эскадры Черноморского военного флота салютовали Потёмкину, прибывшему в новый город, именуемый Севастополь. То, что светлейший здесь увидел, превзошло всякие ожидания.
Севастополь не только обстроился, т. е. имел улицы, здания, казармы, облицованную камнем гавань, но он уже жил полнокровной жизнью портового города, которая размерена приходом и отходом судов и количеством штормовых баллов. Тихий залив покрыт был множеством парусников, шхун и галер. Над ними реяли всевозможные флаги. Партии переселенцев наполняли город пестротой своих одежд, лиц, говоров. Моряки ходили по городу с тем особым, деловым видом, какой бывает у хозяев.
Флаг-офицер Сенявин, приставленный к Потёмкину ординарцем, не мог удержать молодого восторга, рапортуя светлейшему о трудах севастопольцев. Как ни старался он вывести на первый план устроителей порта, вице-адмирала Мекензи и графа Войновича, всякий раз получалось у него, что всё здесь делалось как-то помимо всевозможных начальников, что чудотворным распорядителем здесь была та самая масса матросов, которая и сейчас что-то грузила, валила, подбивала, накатывала. Потёмкин не только не остановил Сенявина в его похвале этим людям, но, слушая его внимательно, запомнил и в том же именно духе, как мы увидим, изложил Екатерине, когда она прибыла в Севастополь. Сам того не ведая, Сенявин своим рассказом очень угодил светлейшему, который любил, чтобы между его распоряжениями и их исполнением не стояло никаких выдающихся лиц.
Обозреваемое радовало Потёмкина: это были первые всходы недавнего посева. Но того ли ожидали глаза, ранее не знавшие Тавриды, глаза, которые привыкли к зрелищам пышным, великолепным?
А здесь всё еще было в начатке, в хаосе созидания и недавних разрушений.
Каховский, Попов и прибывшие с Потёмкиным сановники, которые составляли не то свиту, не то комиссию для осмотра, переговаривались озабоченно. Через месяц Екатерина уже отправлялась в путь.
Тайный советник и камергер Евграф Александрович Чертков, старый соратник светлейшего по гвардии, отличавшийся склонностью «резать правду-матку», прямо сказал: «Не понимаю, что́ здесь можно показать ее императорскому величеству. Нигде ничего не видно было отменного».
Потёмкин отнюдь не имел вида озабоченного и торопливого. Как всегда, он действовал так, как будто и вовсе ничего не намерен делать. Устроившись в новом своем карасубазарском дворце, он начал задавать пиры местной татарской знати, развлекаясь прогулками и красивыми женщинами. Правитель канцелярии находился, впрочем, при нем неотлучно. Это было признаком напряженной деятельности светлейшего, которая никому, кроме Попова, не была заметна. Обладая умом гибким и проницательным, Попов лавировал между желаниями Екатерины и требованиями Потёмкина (что не всегда совпадало). Он понимал Потёмкина с полуслова, даже умел читать его жесты; он подхватывал на лету его замечания, суждения, характеристики и превращал их с быстротой виртуоза в циркуляры, ордера, письма и договоры. Во дворце, в парке, на прогулках только и слышно было: «Василья Степановича» да «Попова»; «Попова» да «Василья Степановича».
– Василий Степаныч, – зовет светлейший, слыша шуршанье бумаг где-то вблизи. – Как там с картинными деревнями для встретения государыни? Исполнено ли?
– Как же-с, ваша светлость, давно готов проект, – говорит, входя, Василий Степанович Попов со своим всегдашним выражением лица, которое можно бы назвать туманно-облачным.
– А где чертежи?
– В мастерских при главном строении в Карасубазаре. Показать образцы?
– У тебя здесь они?
– Как же-с, – и Попов через минуту является с аккуратно надписанной папочкой, где хранятся копии с проектов.
При своей неаккуратности светлейший особо ценит сверхмерную аккуратность Попова. Нет вещи, которая понадобилась бы Потёмкину и которую Попов тотчас бы не доставил, при этом без малейшей суеты. Раскрашенные образцы имеют веселенький вид: белые хаты с красными черепичными крышами, у каждой по два и по три оконца, тут же дощатые сарайчики для скота.
– Очень хороши, таких вот и настроим, – весело говорит Потёмкин и смотрит на Попова. Лицо Василия Степановича еще гуще укутывается в облако, так, что ничего нельзя разобрать. «И как это я хотел его прогнать?» – думает Потёмкин, силясь вспомнить, за что именно.