Книги

Сквозное действие любви. Страницы воспоминаний

22
18
20
22
24
26
28
30

Но иногда нашего главного, что называется, заносило, и он пробовал свои силы на поприще теоретических изысканий. И ладно бы они касались только театра, так нет же, Олега Николаевича интересовали глобальные проблемы мирового искусства в целом. Я был свидетелем его теоретического спора со знаменитым писателем сталинской поры Ильей Эренбургом. Только что вышел очередной том его книги «Люди, годы, жизнь», и Ефремов пригласил автора в дом на площади Маяковского.

Когда-то у нас дома в книжном шкафу стоял толстенный том романа Эренбурга «Буря». Я раскрыл, полистал, заглянул в самый конец и решил, что тратить время на это не стоит. Но сейчас я повзрослел, ко многим вещам стал относиться с большим вниманием и решил подготовиться к этому свиданию с одним из корифеев советской литературы. Личностью Эренбург был незаурядной. Ему удалось выжить в годы сталинских репрессий, и не просто выжить, а стать одним из ведущих советских писателей, несмотря на компрометирующую дружбу с неугодными власти людьми, несмотря на свое еврейское происхождение. Я с трудом достал его книгу воспоминаний и за одну ночь прочел ее.

Фактический материал, отраженный в этих воспоминаниях, был очень интересен. Но, читая книгу Ильи Григорьевича, я не мог отделаться от ощущения: автор все время что-то недоговаривает. Он как будто бы намекал: имейте в виду, я знаю гораздо больше. Я даже записал в свой блокнотик несколько вопросов.

Как же я был наивен!

Ефремов не хотел говорить о воспоминаниях мэтра. Его волновал глобальный вопрос: существует ли прогресс в искусстве? Во как! И решению этой проблемы была посвящена вся наша встреча с товарищем Эренбургом.

Он вошел, сопровождаемый Ефремовым, и меня ждало первое разочарование. По моим представлениям, писатель должен был походить на свой монументальный труд. Я ожидал увидеть большого, грозного, решительного человека, а рядом с Олегом Николаевичем семенил ножками круглый, пузатенький шарик. Вот те на!

Быть может, память меня подводит и на самом деле ноги у писателя были нормальной длины, а на шарик он вовсе не походил. Но я описываю его таким, каким он сохранился в моей памяти, и прошу своих критиков быть более снисходительными.

…Эренбург забрался на стул за столом, достал из нагрудного кармана пиджака трубку, закурил. Не помню, из чего разгорелся диспут, но Ефремов считал, что в искусстве существует прогресс, Эренбург это отрицал. «Какими критериями вы определяете наличие или отсутствие прогресса? В искусстве не должно быть таких оценок, как „лучше" или „хуже", „больше" или „меньше". Докажите мне, что„Василий Теркин" Твардовского более прекрасен, чем „Илиада" Гомера», – предложил он. Ефремов жутко обрадовался: «Вы только что сами это сделали, Илья Григорьевич. Искусство развивалось от примитивного к более сложному, от обозначения к постижению. Пещерное искусство лишь констатировало факт существования животных и охотников, оно не проникало во внутренний мир человека, не пыталось разгадать тайну личности. А современное искусство только тем и занимается, что пытается постигнуть всю сложность человеческого бытия во всем его многообразии. Вот вам и прогресс!» – «Думаете, убедили? – усмехнулся Эренбург. – Ничуть. Мастерская художника – это не психоневрологический диспансер, а его картины – не аптечные рецепты. Произведения искусства прежде всего должны изумлять, восхищать, потрясать и лишь в последнюю очередь учить. Вы привыкли бороться и относитесь к своему творчеству как к оружию в идеологической борьбе. Для вас гражданская позиция важнее мастерства. А в искусстве главное не „что", а „как"!»

Ефремов страшно завелся. Вскочил со стула и, размашисто шагая по фойе из конца в конец, чеканил фразы, словно вырубал их из камня.

«Искусство – всегда идеология. И прежде всего идеология! Нет и не может быть „свободных художников" и аполитичного искусства. Вам это известно лучше других. Общество заказывает – художник исполняет. Тех, кто сопротивляется, оно уничтожает. Примеров тому – тьма!» И так далее, и тому подобное… Казалось, еще немного, и спор по поводу абстрактных проблем искусствоведения перейдет на личности. Однако мудрый лис Эренбург пропустил мимо ушей замечание Олега Николаевича: «Вам это известно лучше других», в котором наш главный режиссер намекал на конформизм Ильи Григорьевича в недалеком прошлом, и диспут двух интеллектуальных гигантов середины ХХ века завершился, как и положено завершаться всякому подобному диспуту, ничем. По физиономиям бить не стали, к барьеру никто никого не вызвал. Каждый остался при своем.

Можно было бы еще долго рассуждать на отвлеченные темы, но Александр Исаевич уже снимает калоши в актерском гардеробе «Современника» и, сопровождаемый своей первой женой, поднимается на второй этаж, чтобы занять место, которое полтора месяца назад освободил для него маститый сталинский литератор Илья Григорьевич Эренбург.

Вы представить себе не можете, какой фурор среди читающей публики вызвала публикация на страницах 11-го номера журнала «Новый мир» за 1962 год рассказа А.И. Солженицына «Один день Ивана Денисовича».

Это был шок.

Одно дело, когда о страшных пытках на Лубянке мне рассказывал мой троюродный дядя Антон Антонишкис. Мало кто из посторонних об этом узнает. Публикация в журнале – совсем другое дело. Это уже факт, с которым нельзя не считаться, от которого нельзя отмахнуться. Раз напечатали, значит, это было на самом деле. Журнал сродни документу. На него, в случае необходимости, и на заседании партбюро сослаться можно. Значит, в жизни страны действительно произошли кардинальные перемены? Ощущение наступившего праздника не проходило.

А виновник кутерьмы, которая поднялась в среде советской интеллигенции, оказался тихим, скромным человеком. Когда какой-то администратор, ответственный за проживание четы Солженицыных в столице, не оплатил их номер в гостинице «Москва», Александр Исаевич собрал вещи, свои и жены, и на троллейбусе приехал в дом на площади Маяковского. «Современник» был единственным учреждением, где он мог рассчитывать на помощь. И Ефремов помог супругам устроиться в другой гостинице. Кажется, это была «Центральная» на улице Горького.

В 62-м году Солженицын еще не был главным диссидентом Советского Союза, всемирно известным писателем, лауреатом Нобелевской премии и «провидцем» судеб России. Он был обыкновенным учителем из Рязани. И жена под стать ему: настоящая «училка», женщина с печальным лицом и глазами, в которых, как у большинства русских женщин, застыла вечная скорбь. Встретишь такую пару на улице и не обернешься даже. Разве что калоши на ногах Александра Исаевича смотрятся как-то странно: в те времена их уже мало кто надевал, чтобы уберечь от сырости штиблеты.

Говорил он ровным, негромким голосом. О самых страшных эпизодах своей лагерной эпопеи рассказывал на удивление буднично, как о чем-то обычном, закономерном, с чем каждый из нас сталкивается сплошь и рядом. По сути, это было продолжение его рассказа про Ивана Денисовича.

Интонация, найденная Солженицыным в этом рассказе, гениальна. Она-то и придает повествованию главную прелесть. Впечатление многократно усиливается от того, что о самых страшных и трудно постижимых вещах автор говорит чрезвычайно просто. От этого и возникает ощущение непроглядной безнадежности вокруг и внутреннего света в этой совершенно заурядной личности. Автор не пугает нас лагерными ужасами, а вместе с читателем удивляется, восхищается воистину христианскому смирению, с каким принимает заключенный Шухов все тяготы своего теперешнего положения.

И наконец, главное, что открывает нам Солженицын в этом рассказе: никакого геройства в этом терпении нет и быть не может. Это просто… привычка. Она-то и калечит душу человека. Заключенный привыкает к страданию и воспринимает его как неизбежную необходимость. Лиши его этого страдания, и жизнь покажется ему не мила. Как говорил Достоевский, «страданием своим русский народ как бы наслаждается».

Пройдет какое-то время, и все артисты «Современника» получат от Александра Исаевича в подарок первое отдельное издание «Одного дня…» с дарственной надписью автора. Издание плохонькое, в мягкой обложке, но первое! И у меня была такая книжка, но один из приятелей моей жены посчитал, видимо, что для меня и личной встречи с Солженицыным будет достаточно, и попросту украл ее у меня. А когда я уличил его в таком неблаговидном поступке, улыбнулся в ответ и отделался одной фразой: «А хотя бы и так!» Его уже нет на этом свете, потому и не называю я имени вора, хотя горько сожалею, что лишился драгоценного подарка. Помню, держал я брошюрку в руках и думал: детям своим покажу, чтобы знали они, с чего началась в России нормальная, человеческая жизнь. Все мы осенью 1962-го были слишком доверчивы и простодушны!