Музыку для спектакля написал Алик Любицкий, а текст песни – ныне широко известный правозащитник, сын Константина Михайловича Симонова Алексей Константинович. Согласитесь, очень недурная творческая компания собралась!..
В конце марта состоялась сдача «Обыкновенного чуда» кафедре мастерства актера. Спектакль прошел с успехом. Зрители живо реагировали, много смеялись, мы предвкушали полную и безоговорочную победу. Нас остудила реакция нашего режиссера: «Напрасно радуетесь. Станицын ни разу не улыбнулся, а Комиссаров открыто возмущался и даже порывался встать и выйти из зала. Как бы нас не прикрыли». Это казалось невероятным, но когда обсуждение на кафедре затянулось и из-за дверей 1-й аудитории, где заседал студийный ареопаг, стали доноситься громкие возгласы, на душе кошки заскребли. Неужели?!
Наконец возбужденные члены кафедры вышли в коридор, и мы поспешили скрыться в зале, куда через короткое время пришли все наши педагоги во главе с Вениамином Захаровичем. По его сияющему лицу стало понятно: страхи были напрасными. Спектакль кафедра одобрила, а возмущенные возгласы раздавались в адрес одного студента, и, представьте себе, этим студентом был ваш покорный слуга!.. «Друг мой! – ласково обратился ко мне папа Веня. – Давай мы с тобой придумаем что-нибудь более удобоваримое. Нельзя так пугать кафедру». Потом Женя рассказал мне: обсуждение спектакля свелось к осуждению студента Десницкого, который своим гримом изменил методу Художественного театра. Во как!
Дело в том, что мы проявляли самостоятельность не только репетируя, но и при подборе костюмов и грима. Еще прошедшим летом я придумал, какой должна быть внешность Короля, и в Москве договорился с нашими гримерами, чтобы они приготовили все необходимое. Грим у нас преподавали мхатовские мастера – Степан Петрович, Иван Андреевич и его жена… (К сожалению, забыл ее имя-отчество.) Они увлеклись моей идеей и к показу спектакля кафедре сделали все, что нужно.
Примерно неделю после сдачи спектакля Студия обсуждала мой грим. Находились те, кто считал мой эксперимент удачным, но больше было тех, кто категорически не принимал подобного надругательства над самим собой. Главным моим противником был Александр Михайлович Комиссаров. Случайно столкнувшись со мной на лестнице, он схватил меня за лацкан пиджака и, брызгая слюной, стал кричать мне в лицо, что это «фантастическая пошлость и, если бы К.С. Станиславский увидел меня в этом гриме, его хватил бы удар, а меня непременно выгнали бы из Художественного театра, потому что я восстал против системы и, вместо проникновения в суть образа, пошел по пути внешнего показа и обозначения»… Гнев его был яростным, слова жестокими, темперамент бешеным!..
Какая жалость, что не сохранилось фотографий того варианта грима! Попробую объяснить на словах.
Король у меня был лысым. То есть абсолютно! Как бильярдный шар! Только в центре, надо лбом кустился маленький пучок огненно-рыжих волосиков. Такие же крохотные кустики росли вместо бровей, пробивались над уголками рта и на подбородке. Получалась довольно забавная картинка. Во всяком случае, необычная. Узнать меня в этом гриме было невозможно. Чего я и добивался. Мне хотелось в этой роли совершенно уйти от себя, доказать себе и другим, что я могу играть острохарактерные роли, что мой актерский диапазон гораздо шире, чем это представляется педагогам. А если быть до конца честным, очень хотелось одним своим видом насмешить, настроить зрителя на юмористический лад. И в какой-то степени мне это удалось: мое появление вызывало в зрительном зале смех.
И когда с меня в приказном порядке сняли парик и редкие кустики рыжей растительности, я страшно переживал. «А Король-то голый!» Конечно, рисунок роли остался прежним. Просто было жутко обидно: я придумал потрясающую внешнюю характерность, а ее взяли и уничтожили. К тому же обругали.
За что?! Как бы то ни было, эта история сослужила мне добрую службу. Я лишний раз убедился: в своих поисках везде и всегда следует идти от существа, от смысла. Форма – вторична.
Не помню, когда именно мы начали репетировать пьесу К. Симонова. Режиссером-педагогом на этом спектакле был А.А. Скрябин – необыкновенно яркая, уникальная личность. Он был и актером Центрального детского театра, и изобретателем-самоучкой, и доцентом кафедры мастерства актера Школы-студии МХАТ.
Одним словом – мастер на все руки.
Невысокого роста, с мелкими чертами лица, остреньким птичьим носиком, крохотными пуговками черных глаз и густой шевелюрой волос на миниатюрном черепе, Аркадий Аполлонович производил чуть пугающее впечатление. Ходил, чуть прихрамывая на одну ногу, и громко стучал палкой по полу. Мне он напоминал Бабу-ягу в мужском варианте. Однако стоило поговорить с ним хотя бы десять минут, и вы проникались необыкновенной симпатией к этому незаурядному человеку. Я влюбился в него с первой встречи и до сих пор вспоминаю наше краткое общение с радостью и душевной теплотой.
Помимо педагогической деятельности, Скрябин занимался изобретательством. Он сконструировал портативный пульт управления сценическим освещением. В те времена еще не было электроники, и световая рубка помещалась в полу сцены возле рампы. Там стояли огромные валы, и при перемене света не менее двух человек должны были, навалившись изо всех сил, вращать их. Но изобретение Скрябина так никто и не востребовал. Где теперь это чудо театральной техники 60-х?..
Но главной гордостью Аркадия Аполлоновича был его автомобиль. Определить, какая машина стала базовой при создании этого шедевра автопрома, не представлялось возможным. Огромное количество хромированных деталей украшало капот, дверцы, багажник. Клаксон, снятый с какой-то машины начала века, заменял привычный гудок, крыша могла убираться, сиденья были обтянуты натуральной кожей, откидной столик позволял пассажирам завтракать во время движения, а походный холодильник – содержать напитки охлажденными. Не автомобиль, а чудо на колесах!
Единственное, что слегка портило общее впечатление – это двигатель. Он постоянно чихал, выбрасывая из выхлопной трубы клубы едкого дыма, с удивительным постоянством в моторе что-то стреляло, а случалось, даже взрывалось!.. Подъезд Аркадия Аполлоновича к дому № 3а в проезде Художественного театра можно было угадать задолго до появления автомобиля в поле вашего зрения. Если со стороны улицы Горького раздавалась пальба и синий дым начинал стелиться по асфальту, это означало только одно – едет! Вокруг остановившегося напротив Школы-студии автомобиля тут же собиралась толпа любопытных.
Однажды мне посчастливилось прокатиться вместе с Аркадием Аполлоновичем по Москве. Я не помню, куда мы направлялись, но это и не важно, поскольку уже возле Большого театра мотор заглох и мне осталось поблагодарить своего педагога за увлекательную прогулку и дальнейший путь проделать пешком.
Скрябин не был выдающимся педагогом. Он был выдающимся человеком, и в этом заключалось главное достоинство его педагогического дарования. Рядом с ним были невозможны пошлость и цинизм. Трепетное отношение к театру, к актерской профессии он невольно передавал своим ученикам, и мы работали под его руководством с огромным удовольствием.
И вдруг грянула беда. Аркадий Аполлонович заболел, заболел серьезно. Его положили в клинику и стали готовить к операции. Диагноз был страшный: рак легких. До выпуска спектакля оставалось всего две недели!.. Было ясно: даже при благополучном исходе операции Скрябин в этом году в Студии больше не появится. Бразды правления взял в свои руки Карев…
После репетиции с Александром Михайловичем мы бросились в больницу к Аркадию Аполлоновичу. Он лежал в огромной палате, где помещался, по-моему, не один десяток больных, и встретил нас тревожным взглядом, в котором читался один вопрос: «Это конец?!» И мольба: «Скажите, что это не так!» Мы хорохорились, как могли: «Да что вы?! Все в порядке, ничего серьезного… Не сегодня завтра вас выпишут из больницы…» По-моему, мы выглядели не слишком убедительно.
Позже Карев рассказал нам, что хирурги, вскрыв грудную полость, увидели: операция уже не поможет. «Зашивай», – сказал один из них другому. То ли наркоз перестал действовать, то ли доза его оказалась недостаточной, но неожиданно больной закричал: «Не надо!.. Не говорите ничего!..» Он услышал эту короткую реплику, которая лишала его последней надежды на спасение.