— На Плутоне нет никого, кроме магов, американцев и безумцев, — прохрипела старуха, устроившись рядом со мной в столовой «Обола» — роскошно обставленном элегантном помещении, доверху заполненном невыносимо раздражающим звоном столовых приборов и тихим шёпотом. Ей не стоило меня беспокоить; места хватало, чтобы она расположилась за отдельным столиком и уминала там лакомые кусочки, предоставив меня самому себе. Исполнившись презрения к ней из-за того, что она так не поступила, я поднял воротник шинели, дабы пресечь любые дальнейшие разговоры. На этих кораблях всегда царит лютый холод. На вечерних приёмах декольте всех приличных и серьёзных дам покрываются гусиной кожей, а у девушек с бледной кожей шеи отливают вампирской синевой. Однако каргу, с которой я поневоле делил утреннюю трапезу, прохлада не тревожила. Она была в красно-фиолетовом наряде, белые волосы украсила чёрными шёлковыми каллами с длинными зеленоватыми тычинками, многозначительно стоящими торчком, как будто её голова была радиоприёмником, настроенным на все частоты сразу. От неё исходил кисловатый запах — впрочем, как и от меня. Как и от дам с синими шеями, которые танцевали, украсив себя розетками и нарядившись в платья из узорчатой ткани. Все воняют после шести месяцев на Восточном Экспрессе. Здесь, посреди ледяной дороги, невозможно спрятать нашу звериную натуру. Карга, дева, паладин, моя собственная несчастная персона: никто из нас не источал запах лучше, чем недельный труп льва посреди вельда.
— В самом деле? — проворчал я, уткнувшись носом в чай и молясь, чтобы она вернулась к прилавку за новой порцией сегодняшней выпечки (засахаренные гардении в пушистых шариках глазури), или джема (инжир и свечника), ещё чего угодно, лишь бы избавила меня от своего внимания. Мой собственный осыпающийся шарик и горшочек с джемом стояли передо мною нетронутыми — как быстро я позабыл о предшествовавших временах голода, лишений и опустошений и достиг той невообразимой точки, где отказался от непристойно дорогого пропитания, которое собрались предоставить наши невидимые, неназываемые хозяева на студии «Оксблад». Цена моего завтрака, которая лишь возрастала с каждым днём, удалявшим меня от любых мест, где могли произрастать гардении или свечное дерево, равнялась стоимости небольшого поместья в менее престижных лентах Пояса Койпера, но я едва ли ощущал его вкус. На языке моём застряло прошлое и лишило меня настоящего — впрочем, в этом отношении я богатеям ничем не обязан. Дайте мне немного бекона и молока, и я неизбежно стану таким же декадентом, как все они.
Я спрашивал себя, какой толк нашим хозяевам от этой трясущейся старухи, какую услугу она оказала им или окажет, чтобы оплатить перелёт. С большинством остальных пассажиров мы были на короткой ноге, хоть я и не стремился к этому, но старая кошёлка за шесть месяцев так и не поделилась ни с кем своим именем. Может, когда-то она была старлеткой. Может, я бы разглядел в ней её молодую версию, если бы получил доказательство того, что лилии она некогда втыкала в рыжие и густые волосы, и жизненная сила переполнила её, как жилы наполняет кровь. Речь её была старомодной и по-актёрски отчётливой, наделённой этаким чересчур заметным акцентом уроженки Театрального Государства, как будто все пьесы изначально ставили на одной-единственной странной планете, где ты, сам того не желая, мог подцепить местный диалект. Этот голос никоим образом не был связан с её скрюченным телом, с горбом на спине или глубокими, печальными складками на коже. Её голос существовал сам по себе, и был он преисполнен живости, добросердечности, яркости и изящества. Она вся была — голос. Во тьме, возможно, я бы её боготворил.
— Ах да, — сказала старуха, грызя засахаренную гардению на удивление белыми зубами. Выходит, наркоманка. Эф-юн делает зубы блистающими, тревожно, нечеловечески белыми — такими белыми, что они отдают лавандой, цветом чистоты, равнозначной смерти. Вот что бывает, когда поедаешь дерьмо, которое соскребли с обратной стороны Венеры, и когда вдыхаешь звёздную гниль.
Я не утверждаю, будто мои зубы коричневого цвета.
— Вопрос в том, — сдавленно фыркнув, проговорила карга своим на удивление богатым, звучным, сладким, как топлёные сливки, голосом, осыпая крошками цветов и теста перед своего красного платья, — к какой из этих групп вы принадлежите? Я американка, что для вас, боюсь, не предвещает ничего хорошего. Ну, это сейчас я американка, как бы там ни было. От Марокко я так и не дождалась заслуженных благ, так что не видела причин длить наши отношения. Плутон — конец всего. Ущелье Последней Надежды. Для меня это равнозначно дому.
Я издал горлом звук, который можно было истолковать как согласие, опровержение, изумление, отвращение или сочувствие — я совершенствовал этот звук. Я считал его жизненно важным, ибо у меня редко возникает желание сказать собеседнику что-то такое, что нельзя заменить хмыканьем, прозвучавшим в нужный момент.
Однако моя мучительница продолжила, словно я прижал её к груди, умоляя говорить, говорить сейчас, говорить всегда, говорить, пока солнце не погаснет и не растает ледяная дорога!
— Но вы молоды. Только молодые люди могут быть такими грубыми и неучтивыми. На Плутоне нельзя сколотить состояние, если вы это замыслили. Вас должны были предупредить.
— У меня там дела.
— С кем? С буйволами?
Я вздохнул и устремил на неё мрачный взгляд. Его я тоже совершенствовал — без такого взгляда в Те-Деуме, да и везде, не обойтись. Если не можешь с помощью взгляда сделать так, чтобы человек увял, сам увянешь под ударами его кулаков. Но мой полный огня взгляд, способный разогнать бандитов в переулке, не подействовал на эту нелепую душу, которая к тому моменту, как я вынужден был признать, стала моей компаньонкой на время завтрака.
— С Максимо Варелой, если уж вам так неймётся сунуть нос в мои дела. Хотя мне сообщили, что он больше не использует это имя.
Женщина фыркнула. Даже фырканье в её исполнении звучало мелодично. На её лице проступило недоверие.
— Да… это уж точно.
— Возле Базы нас должны встретить его дочери и благополучно препроводить в его дом, хотя ни дом, ни дочери, ни База, ни наша встреча вас совершенно не касаются.
Её слезящиеся глаза наполнились мрачным весельем.
— Бедный ягнёночек, — проникновенно сказала она и похлопала мою руку, словно была моей бабушкой. — Какая жалость, что мы потратили это путешествие впустую, так и не узнав друг друга. Я бы рассказала тебе такие истории. Я бы предсказала твоё будущее. Я бы раскрыла тебе твою суть. Люди когда-то меня слушали, о, как они слушали! Ловили каждое слово. В своё время я превращала лошадиный навоз в золото, мальчик мой. Только представь себе, чего я могла бы добиться с тобой.
Разумеется, я не разделял её сентиментальность. Мы должны были приземлиться завтра в полночь, и мои ноги уже чесались от желания ступить на землю, моё сердце жаждало тишины, прекращения бесконечного гула двигателей, доносящегося сквозь стены, неустанного жужжания и дребезжания, от которых я сходил с ума и кровь моя рикошетом носилась туда-сюда вдоль хребта, и в не меньшей степени я желал избавления от бесконечной необходимости вести пустейшие разговоры с немногими утончёнными пассажирами, во время которых все мы избегали говорить об очевидной несоразмерности затрат на это путешествие, провизию, горючее и мастику, совершённых ради шестнадцати нервных, неуверенных душ.
— Если у вас есть сведения о Вареле, я их, конечно, выслушаю, — сообщил я, осознавая, что с тем же успехом мог бы признать своё поражение. Я сделаюсь её слугой до обеда или, скорее всего, до ужина. Она ни за что не оставит меня в покое.