К декабрю 1993 я достиг второго дна: зима моего полного отруба. Вернувшись в отель, я обнял Сэма, но был слишком растерян, чтобы поиграть с ним. С Трейси постарался быть вежливым, но кратким. Внутри зарождалась злость на суд, на самого себя (и без сомнения на Паркинсон). Из-за этой злости я мог привести в свою защиту как сильные, так и нелепые аргументы. Моя самооценка была настолько незначительной, что даже когда я пытался быть милым и романтичным, казалось, будто на ней лежит печать страданий. Аппетит почти пропал, я воспользовался этой отмазкой, чтобы не присутствовать на семейном ужине — жалкая потуга прийти в своё нормальное состояние.
Вместо ужина мне захотелось принять ванную. Скидывая с себя респектабельный набор рубашка-пиджак-галстук, в котором был в тот день в суде, я старался не смотреть в зеркало, чтобы ненароком не увидеть своё отражение. Когда ванная набралась, а пар затуманил зеркало, я выключил свет и скользнул в горячую воду; я был голым, как и в зале суда, но теперь чувствовал себя в безопасности. Ванная стала моим прибежищем, моим укрытием.
Тело болело. На протяжении недель в суде я подвергал его самым неудобным позициям, чтобы замаскировать тики и тремор. Я был достаточно натренирован в этом деле, но на съёмочной площадке у меня были перерывы: минуты или часы, которые я мог провести в своём трейлере, позволив симптомам разойтись на всю катушку. Когда меня звали обратно на площадку, я закидывался таблетками и не подавал виду. Но сидя на деревянном стуле перед судьёй у меня такого перерыва не было. Извиваясь и ёрзая в этом зале суда, где я и так уже много всего выложил о себе, я не собирался позволять судье, истцу, присяжным или адвокатам увидеть ещё и мои физические дефекты. На поверхности тёплой воды дрожала рука — я слышал её приглушённые всплески; чувствовал, как крутит левую половину тела, но с выключенным светом ничего этого не видел.
Вот к чему меня привёл многолетний поиск места для укрытия: водяной коробке в тёмной комнате без окон размером девять на шестнадцать футов. Мне было страшно покинуть эту искусственную утробу и выйти наружу, где я мог только нарваться на неприятности, разочаровать семью и самого себя. Лучше, подумал я, оставаться здесь, где я не смогу ничего просрать. Оставаться день за днём, и иногда в выходные по три-четыре раза на часок-другой опуская голову
В ночь перед Рождеством я составлял список. Все кроме меня спали: Трейси, Сэм и моя мама, которая приехал из Ванкувера провести праздники с нами. Я был на взводе, но не так, как это было в канун Рождества в детские годы, мечась и изводясь в ожидании самого большого праздника в календаре ребёнка. Не в силах справиться с одолевшей тело дискинезией, я осторожно поднялся с кровати, стараясь не побеспокоить жену, и выскользнул из спальни. Первым делом хотел забраться в ванную, но дом был настолько мал, а сантехника настолько древней, что открытие крана грозило всех разбудить, а я, чёрт, возьми был абсолютно уверен, что компания мне ни к чему. Так я оказался в гостиной с авторучкой в руке, сгорбившись над кучей смятых листов бумаги, разложенных на кофейном столике. Единственным источником тусклого мягкого света был торшер, который я пододвинул поближе к своему импровизированному рабочему месту.
То, что я неистово писал, только с натяжкой можно было назвать списком: это было похоже на то, что мои анонимные непьющие приятели назвали бы долгожданным четвёртым шагом — переписью всей моей жизни до текущего момента. Но даже это определение не совсем здесь подходит. Больше всего это было похоже на хор хриплых голосов, болтающих в моей голове, как злобные обезьяны. Может быть, выложив всё на бумагу, прочитав и разобрав по частям, я смог бы понять, куда дальше двигаться. Через несколько плодотворных часов появился удивительный, волнующий текст — невнятный, порой бессвязный анализ, список ошибок и неудач, обид и взаимных обвинений. Слова, вывалившиеся на бумагу, представляли не только описание нынешней ситуации, но и ссылались на прошлое: будучи маленького роста я постоянно должен был как-то самоутверждаться, проявлять себя, преодолевая обстоятельства, которые не мог контролировать; чего достиг и что потерял. Написал об отце, о его несправедливых сомнениях, что я смогу добиться большего, чем уже имел. Было там и о том, что я его люблю и мне очень его не хватает. Упомянул, как в то время мне было невероятно сложно общаться с мамой. Её вера в меня была настолько слепой, что я сомневался, сможет ли она увидеть ту сильную боль, что я испытываю. Но хотел оградить её от этой боли — нелепый порыв, учитывая, что я сам не мог с ней справиться. Что же касается Трейси, то я продолжал писать и писать «Она всё ещё любит меня?» и, если да, то «Как это возможно?» Снова и снова я заявлял о своей любви к ней, надеясь, что смогу заслужить её доверие. Раньше в наших разговорах постоянно возникала тема детей: не стоит ли завести ещё? — теперь я с горечью замечал, что она перестала поднимать эту тему. Каким отцом я мог стать в будущем? А каким отцом я был сейчас? Я принёс свои извинения Сэму. Я понимал, что четырёхлетнему ребёнку совсем нелегко приходится от моего общения, да что там, нелегко было даже взрослым.
Насколько бы мрачной не получалась моя исповедь, были в ней и моменты, которые заставили посмеяться. Всю дорогу я стараюсь быть более амбициозным — более надёжным и независимым. Это слово появлялось на страницах три-четыре раза. После последнего, я написал в круглых скобках: «и это, по-твоему, амбиции?»
Потом в какой-то момент я перестал писать: то ли заела судорога в руке, то ли просто выдохся, чтобы продолжать дальше. Перечитав всю писанину, я заплакал. Она стала последней каплей перед капитуляцией. На следующий день я отыскал номер того мозгоправа, что дала Трейси. Позвонил ей, несмотря на то, что был предновогодний день. Просто не мог дольше справляться в одиночку.
Перечитывая свой манифест сейчас, удивительнее всего в нём то, чего в нём нет — болезни Паркинсона, а ведь она никогда не исчезнет из моей жизни.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Годы чудес (Или [настоящий] секрет моего [настоящего] успеха)
Один раз я уже беседовал с мозгоправом — было это на съёмках пятого сезона «Семейных уз». А точнее часового эпизода «А — значит Алекс» за авторством Гэри Голдберга и продюсера Алана Югера. Лучший друг Алекса погибает в дорожно-транспортном происшествии, перевозя мебель. Алекс должен был ему помочь, но в последний момент увильнул. Борьба с синдромом выжившего усугубляется тем, что он выжил благодаря проявлению эгоизма. Алекс обращается за помощью к психотерапевту. Принятие такого вида помощи совершенно не в правилах Алекса Пи Китона. Ведь краеугольным камнем его характера исключительно одарённого парня-самородка, которым его видят окружающие, — является самоуверенность. Безостановочно он движется по прямому курсу к тому будущему, что сам для себя избрал.
Но смерть друга останавливает его, он начинает задаваться вопросами, на которые затрудняется ответить. Теперь он должен заново пройти свой путь от самого детства, чтобы примирить внутри себя страх и неуверенность в собственных силах с постоянно получаемыми от внешнего мира восхищением и похвалой. Эпизод был снят в театральном стиле «Нашего городка»[62]: терапевт ни разу не появился в кадре, а Алекс отвечал на закадровые вопросы глядя прямо в объектив.
За этот эпизод я получил «Эмми», но сейчас, погруженный в эту ужасную реальную версию моего страдающего альтер эго, как и Алекс, ищущий профессиональной помощи, единственной наградой, которую я искал — было облегчение. Во многих смыслах меня одолевало то же смятения, что и Алекса. Как и он, я никогда не думал, что придётся иметь дело с психологами или психотерапевтами. Я всегда был одним из тех, кто самолично со всем разбирался, но на этот раз я понятия не имел, с чего начать. Как и Алекс, я очень много ставил на то, что я победитель: так думал и я, и так думали окружающие. Но ощутив себя поверженным и уязвимым, закралась мысль, что каким-то образом я сотворил себе образ неудачника. Но проиграть — это одно, а всё бросить и уйти — это другое. К счастью что-то глубоко внутри не давало мне отступиться.
В отличие от бестелесного голоса из «А — значит Алекс», на другом конце провода был невыдуманный человек — нью-йоркский психоаналитик, чей номер я сохранил и в итоге позвонил после Рождества.
Джойс работала в Вест-Сайде, практиковала юнгианский анализ. Я спросил у неё о своём первом звонке, она сказала, что я звучал, как маленький мальчик, который скорее умрёт, чем признается, что напуган. Голос дрожал (Джойс сказала, меня было еле слышно), когда я говорил по телефону этому незнакомому человеку, что чувствую, будто моя жизнь в огне. Удивительно — никто из нас не запомнил никаких упоминаний о Паркинсоне в тот первый разговор, после которого были сотни других. Внутренне я чувствовал, что поступил правильно, обратившись за помощью, и хотел как можно скорее с ней встретиться. Джойс напомнила, что идут праздники, поэтому на этот период у неё не назначено никаких встреч. Она слушала и слышала не только то, что я говорил, но и то, что осталось не озвученным. Она быстро поняла, что я в кризисе и нам нужно поскорее встретиться. Будучи человеком, не верящим в совпадения, она также не придала особого значения тому факту, что я позвонил как раз, когда она была на своём рабочем месте, хотя её вообще не должно было быть в городе в тот день.
— Могу встретиться с тобой сегодня в три часа, — предложила она и продиктовала адрес.
— Не уверен, что это подходящее для меня время, — сказал я.