Книги

Счастливчик

22
18
20
22
24
26
28
30

На том конце провода она, должно быть, опешила. У меня тут жизнь горела, а я торговался из-за времени.

— Может быть, позже или вечером? — я ничего не мог с собой поделать. Переговоры превратились в рефлексию. Но Джойс была неумолима.

— В три часа. Сегодня.

М — ЗНАЧИТ МАЙКЛ

26 декабря 1993 — весна 1994.

Моё отчаяние улетучивалось слишком вяло, а звонок Джойс предал ему напор: теперь поток готов был вырваться наружу. Я появился в её кабинете в 14:55, а секундой позже мы уже сидели друг против друга: она — с блокнотом на колене, я — обхватив голову ладонями. Вспоминая этот первый сеанс, Джойс говорит, я был беззащитным, будто с меня содрали кожу. Я начал рассказывать свою историю, поначалу сбивчиво, но потом она полилась словно по написанному. Ушёл я оттуда не раньше шести.

До этой первой встречи о психологии, психиатрии, психотерапии и/или психоанализе я знал только из книг, журналов, телевидения и кино — всех фильмов Вуди Аллена. Как-то раз меня позабавила картинка из «Нью-Йоркера»[63], где человек лежит на кушетке у психоаналитика со скрещенными на груди пальцами, а надпись над ним гласит: «У меня было видение — я добился результата». Я слышал. Фрейд называл психоанализ «говорящим лекарством». Джойс в своей работе опиралась на Карла Юнга. Неважно чей подход будет использован на мне, вскоре у меня будет и прорва разговоров, и куча видений, и результаты.

Как же это работало? Писатель Эй Би Уайт как-то сказал о юморе, о попытках разложить его по полочкам: «Это похоже на препарирование лягушки: интересно паре человек и вдобавок лягушка от этого умирает». Считаю, это же справедливо и для психоанализа. Обычно психоаналитик и его пациент должны долго друг к другу притираться, чтобы вышел толк. Мы с Джойс нашли общий язык мгновенно. После того, как на первом же сеансе я узнал много новых подробностей о своих невзгодах, на последующих сеансах мои защитные механизмы были уже отключены, и я полностью доверился ей. Я не чувствовал ни осуждения, ни критики, ни нравоучений. Позже узнал, что у Джойс имеется опыт работы в театре, поэтому не возникало никаких недопониманий, когда я заводил разговор о проблемах в карьере. Тем не менее мы не были друзьями — она ясно дала понять, что у меня не получится очаровать, заболтать или послать к херам моих демонов, или, как их называет Юнг, — теней.

Погрузившись в процесс, я отдался ему с головой, встречаясь с Джойс три раза в неделю. Тем не менее на это уходило не так уж много времени. Но эти три часа позволяли мне погрузиться в жизнь, реагировать на всё, с чем сталкивался, без лишней эмоциональной нагрузки, что накопилась внутри. Кабинет Джойс стал, по её словам, «хранилищем энергии», святилищем, где раз отперев дверь в моё подсознание и выпустив наружу страх и неопределённость, я мог оставлять их там, пока не вернусь, чтобы тщательнее исследовать. Мне больше не нужно было прятаться в ванной, переживая, что из меня могут вырваться неправильные слова. Теперь я мог говорить их хоть все пятьдесят минут, три раза в неделю. Это как принять душ: быстрое освежение вместо длительного купания — не просто экономия времени, но и признак нового мировоззрения.

Дым начал рассеиваться. Теперь моя жизнь не была полностью объята пламенем. Остались небольшие очаги, но вскоре с помощью Джойс и они должны были потухнуть. Старые устои летели к чёрту, иногда через силу. Через пару недель мой помощник позвонил и попросил перенести встречу. Джойс сказала ему, чтобы я сам ей позвонил. Когда я перезвонил, она укоризненно попросила, чтобы мой помощник удалил её номер из своего «Ролодекс». Если мне было что сказать, я сам должен был ей звонить. Также было, когда она вручила мне счёт на оплату, а я сказал ей обратиться с этим к моему бухгалтеру. «Нет, это только между нами. Ты пользуешься моими услугами — ты и расплачивайся». Таким образом Джойс ловко и решительно установила правила сотрудничества, чтобы противостоять проблемам, с которыми я сталкивался за пределами её кабинета. Ага, ясно — это «Курс базовой ответственности взрослого человека». Так живёт большинство людей. И — никаких пузырей.

Паркинсон был очагом, который мы не могли потушить, но работали над моим отрицанием. Первым шагом было подчинение себе диагноза, вместо того, чтобы быть подчинённым ему. Принятие не обошлось без вспышек злобы и боли, как физической, так и психологической. Если на сеансе левая рука начинала дрожать, Джойс просила, чтобы я бил по ней кулаком другой руки вплоть до синяков. Через несколько недель по просьбе Джойс я сходил к другому манхэттенскому терапевту — доктору Бернарду Крюгеру. Он посоветовал мне сходить к ведущему неврологу Бостона — доктору Алану Ропперу. Я договорился (самолично!) с ним о встрече, и в первую неделю февраля 1994 отправился самолётом в Бостон.

Алан Роппер был из тех врачей, от которых так и прёт авторитетом и уверенностью. Соавтор «Принципов неврологии», толстенного талмуда, считающегося неврологической библией. Много лет назад во время одной из наших встреч Алан пытался объяснить, почему мой организм определённым образом реагировал на тот или иной препарат. Он открыл эту гигантскую книгу и начал её листать, сказав без тени смущения: «Не помню, что я написал об этом».

Доктор Роппер провёл поверхностный осмотр, затем мы уселись в его кабинете для разговора. Он выписал мне несколько рецептов. У него было своё мнение о различных лекарствах и их титрировании[64], чтобы увеличить эффективность и сгладить транзицию[65].

Он объяснил происхождение многих одолеваемых меня симптомов, описав причины и способы проявления, об отношении которых к болезни я даже не подозревал. Например, моя склонность сводить кончики всех пальцев левой руки в одной точке, образовывая голову страуса, — явление, называемое «разбить палатку». Проявление симптомов только на левой половине тела тоже являлось характерной особенностью болезни. БП с ранним началом почти всегда ассиметричная или односторонняя: в проявлении симптомов в течении нескольких лет только с одной стороны нет ничего необычного (хотя со временем они неизбежно начинают затрагивать и вторую половину). Сам доктор Джеймс Паркинсон отметил это явление, когда впервые описал заболевание в 1817 году.

Вся эта новая информация помогла избавиться от неопределённости и чувства изоляции. Я и так был в курсе всех проявлений, потому что испытывал их на собственной шкуре, но доктор служил источником более обширных знаний. Он помог мне осознать болезнь, как таковую в отрыве от личного опыта. Это было не уникальное заболевание. Существовали и другие люди, у которых было то же самое. И хотя я не получил особого облегчения, но понял, что я не один такой.

К моему удивлению доктор Роппер тоже был мной доволен. Он не придал значения моей необразованности в теоретических знаниях, несмотря на длительный период с момента диагноза. Вместо этого похвалил за умение увидеть и описать симптомы. «То, что вы актёр, по сути вынуждает вас следить за собой. Методика, при помощи которой вы переживали и выражали свои ощущения, сильно отличается от методик других пациентов. Это даём вам преимущество в управлении». Как ни странно, разговор с доктором Роппером принёс мне успокоение. Немало времени прошло, с тех пор как я последний раз беседовал с неврологом или хотя бы просто с человеком, имеющим представление о болезни Паркинсона. Прежде всего потому, что он отмёл первый прогноз об оставшихся «десяти добрых лет» для работы, три из которых к тому моменту уже остались позади. А что насчёт дополнительного времени? Признаюсь, прошедшие три года были не такими уж и «добрыми». Доктор Роппер отклонил всякое понятие сроков, кроме того, что по всем признакам болезнь будет прогрессировать довольно медленно; на это, например, указывала мышечная ригидность, остававшаяся весьма незначительной по отношению к тремору. «Не думаю, что вообще можно определить отведённое кому-то время. Известно, что прогресс у молодых людей идёт медленней и менее предсказуемо. Единственное, что можно утверждать: как и старение, процесс неуклонно будет идти вперёд».

До Джойс, до Роппера у меня была необъяснимая вера в то, что, думая о Паркинсоне, я ускоряю его развитие. Будто у меня был выбор: остаться в прошлом, где нет БП, или пребывать в будущем, где я был бы ей поглощён. Жизнь превратилась в набор непреодолимых трудностей, событий и целей, за которыми я гонялся и наоборот от них убегал, или ещё хуже — когда они гонялись за мной. Это оборонительное раздвоенное отношение к жизни с Паркинсоном коснулось и карьеры, и наиважнейших личных отношений. Особенно с Трейси и Сэмом.

Если я не могу ничего исправить, то не хотелось об этом даже говорить. Будучи личным испытанием, болезнь наносит серьёзный урон, но на браке она сказывается исключительно, как отрава. К сожалению, мне казалось, что я делаю Трейси одолжение: если она ничего не могла поделать с моим заболеванием, то зачем вообще было о нём упоминать? Но в такой сложной ситуации не обсуждать болезнь — означало не обсуждать ничего. Рискованно было затевать даже маленький разговор, потому что неизвестно к каким осложнениям он мог привести. Конечно, плохо, что я позволил болезни завладеть собой, оставляя за бортом жену и семью, но хуже всего было то, что болезнь и их сделала своими рабами. И тем не менее, насколько бы тяжёлым не было моё положение, у Трейси имелись причины для своих собственных переживаний. Но боже упаси её от того, чтобы прийти ко мне с её личными трудностями. Если ответы на её вопросы не были для меня очевидны, я воспринимал это не иначе, как способ указать мне на мою же бесполезность.

Если я не мог ничего исправить, то не хотелось об этом даже думать. Конечно же я знал, что это не остановит Трейси от размышлений о моей болезни. Я не выказывал этого напрямую, но мне просто до одури хотелось узнать её мнение. Сеанс за сеансом, проведённые в кабинете Джойс, в работе над моей проблемой, помогли понять, что я создаю для Трейси преграду, никогда не обращаясь к ней по теме, и моё самоизолирование, естественно, ничем тут помочь не могло. Чередой всплывали вопросы: тебя страшит моя болезнь? ты разочарована тем, что я больше не такой, как до свадьбы? ты переживаешь за будущее? любила бы ты меня, если бы знала, что во мне есть разочарование и страх, что я беспокоюсь за дальнейшее будущее? Все они остались невысказанными. Но это не мешало мне заполнить пробелы. Ответы Трейси, какими я их представлял, опустошили меня. Не справедливо было с моей стороны предполагать самое худшее — она же не бросила меня, как я мог не обращать на это внимание? — но в моей борьбе с БП первой потерей стало доверие. Никто не виноват в моей болезни, даже я сам, но она навязала ощущение предательства, и со временем я стал перекладывать его на всех вокруг, включая самых дорогих людей. Я начал понимать насколько это несправедливо. Пусть это было неправильно, думать за Трейси, не давая ей самой возможности согласиться или отвергнуть мои догадки, но её молчание говорило красноречивее всяких слов: она больше не упоминала о рождении ещё одного ребёнка. Иногда — достаточно молчания.

* * *

Кажется, это длинное, томящее безмолвие было наконец-то нарушено к концу весны. Тогда я понял, что работа с Джойс и мой прогресс, который я сделал на пути к принятию болезни, внесли обилие изменений в мою жизнь. Невозможно отнести этот прорыв к какому-то конкретному озарению, ведь это случилось не в одно мгновение. Не было это и результатом движения по нарастающей — просто повторное следование по пути самооткрытий. Как сказала бы Джойс, всё сводилось к тому, чтобы раскрыть передо мной жизнь и начать работать в этом направлении.

Вот как Трейси вспоминает те первые месяцы 1994 года, когда моё мировоззрение стало постепенно меняться: «К тебе снова вернулся оптимизм и чувство юмора. Снизился уровень напряжения. Ты перестал постоянно злиться. Это было похоже на падение стены, которую ты не спешил отстраивать заново».